— Пусть думает хоть что, — продолжал я. — Я могу маму через день водить в школу.
Оля перестала теребить белый передник и ухватилась одной рукой за косичку.
— Ты что! Ты что! Ты хочешь, чтобы тебя исключили? Ох и беда! Ты лучше вытри кровь со щеки, а то кровь будет у тебя сочиться, когда ты пойдёшь в класс.
Я снова достал носовой платок; он был уже измазан кровью, но вытереться можно было.
— Не болит? — спросила она.
— Не болит, — ответил я, хотя теперь уже я чувствовал боль: и царапина побаливала, и левое ухо. — А даже если и заболит, Косте с этим кулаком ещё придётся…
Я кулаком помахал перед самым её носом.
— Ладно, — сказал Кристеп; он от меня ни на шаг не отходил. — Это потом…
И мы пошли в класс.
На уроке географии Вера Петровна рассказывала что-то про озёра, показывала на карте самые крупные из них и самые глубокие.
— Ты, по-моему, опять не слушаешь, Савельев? — ткнула она указкой в мою сторону. — Драться с товарищами — это ты умеешь, учить тебя не приходится… А работать в классе не хочешь.
Вот и неправду она сказала!
Какой же мне Костя товарищ?.. С Кристепом же я не дерусь! И никогда не стану, в голову мне это не придёт. А с Костей — с Костей я добьюсь.
Мне очень не хотелось, чтобы мама появлялась в школе…
Откуда ей знать, из-за чего я подрался; она же не поймёт, в чём дело. Она будет слушать Веру Петровну, а та как начнёт, как начнёт… И вдруг я сообразил, что сегодня после уроков приду домой, а там уже э т о т, и придётся рассказывать обо всём при нём, и он тоже начнёт что-нибудь мне говорить, что драться нехорошо, что сам он никогда не дрался, когда был школьником… А мне придётся стоять, слушать и молчать!
Когда мы расходились по домам, я Кристепу сказал:
— Кристеп!.. Можно мне… можно, я буду у тебя сегодня ночевать? Мама в больнице — она дежурит… А что я стану делать дома один?
Кристеп обрадовался.
— Оксэ! Идём! Отец дома, он расскажет, как на рысь ходят, как он на медведя с ножом ходил, — видал шрам на щеке у него? Он так рассказывает — забываешь спать. А ляжешь ты со мной. Одеяло у меня из заячьих шкурок. Большое… Кровать видал? Широкая… Ты, я — таких пять может лечь. Однако, ты ночью ногами не дерёшься?
— Думаешь, не дерусь? Ка-ак дам один раз ногой, ты сразу на полу будешь!
Кристеп ничего не ответил, он внезапно дал мне подножку и пихнул в снег.
Я вскочил и, не отряхиваясь, погнался за ним. Но сначала не догнал, а когда догнал, уже поздно было мстить: он успел мне крикнуть «чур-чура!».
Слушать охотничьи рассказы нам не пришлось. Спиридона Иннокентьевича дома не было. Без него Кристеп не мог взять гильзы, порох, дробь, хотя и знал, где они лежат. Патроны, значит, тоже нельзя было набивать.
Нет так нет… Мы поужинали холодным варёным мясом и стали читать книжку про маленького Киша, эскимоса с Аляски: как он охотился, как в свой посёлок приносил мясо и шкуры медведей, когда ни один охотник, самый опытный, не мог выследить и убить зверя.
Читал Кристеп:
— «Слушайте меня вы, взрослые мужчины!»
Это слова самого Киша писатель приводил.
— «Никогда больше я не скажу ни слова на вашем совете. До тех пор не скажу, пока вы, мужчины, не придёте ко мне и не попросите… Запомните это вы все: это мои последние слова. Бок, мой отец, был великий охотник. И я, сын его, тоже пойду на охоту и сам буду добывать себе мясо…»
Молодец Киш! Вот бы и мне теперь тоже самому добывать мясо для себя и для других, тогда бы я… Тогда бы всё было иначе. Если бы я умел ходить на охоту, я бы ушёл в тайгу.
— «И отныне — пусть это запомнят все — делёж добычи, которую я принесу с охоты, будет всегда справедливым. Ни вдовы, ни дети не будут проливать слёзы по ночам оттого, что им не досталось мяса, и сильные мужчины не будут стонать и корчиться оттого, что они съели его слишком много. Я, Киш, сказал всё… — Презрительные взгляды провожали его, и насмешки сыпались ему вслед, когда он, стиснув зубы, не глядя ни вправо, ни влево, выходил…»
Кристеп продолжал читать, но дальше я слушал плохо, так и не понял, почему удачнее всех охотился маленький Киш. А переспрашивать мне не хотелось.
— Однако, мы тоже что-нибудь придумали бы не хуже Киша, — сказал Кристеп, закрывая книжку. — Чтобы мяса хватало всем, чтобы старухи по ночам не плакали от голода.
— Конечно, придумали бы, — сказал я.
— Отец рассказывал: раньше якуты, юкагиры, эвенки, луораветланы, орочёны, эвены тоже голодали часто, как и племя Киша. Не знали совсем ничего. Отец у меня буквы узнал, когда ему двадцать пять лет было.
— Да ну?.. — не поверил я.
— Точно…
— А кто такие руола… луора…
— Луораветланы… Луораветланы — так сами себя чукчи называют, — догадался Кристеп, что я хочу спросить.
Мы рассматривали в этой книжке картинки, когда во дворе раздался сердитый бас Сольджута. Кристеп, как был, в рубашке, выскочил наружу.
Потом в сенях послышались голоса, отворилась дверь. Через высокий порог перешагнула мама.
— Ты что же так задерживаешься после школы? — начала она, не дав мне ничего сказать. — И не предупредил, что к товарищу пойдёшь… Я вернулась домой, сижу жду, жду, места себе не нахожу, а ты об этом и не думаешь!
— Ты разве сегодня не дежуришь? — спросил я. — Ты сама говорила утром…
Она как-то сбоку посмотрела на меня.
— Моё дежурство отменили. Собирайся, и пойдём. Уже поздно, тебе пора ложиться.
— Ты завтра за мной зайди, — сказал я Кристепу на прощание. — Я ждать буду.
Кристеп проводил нас до ворот, и мы с ней вдвоём пошли через площадь в темноте. Я часто сбивался с протоптанной тропинки, попадал в глубокий снег. Мама тогда останавливалась и поджидала меня.
Она молчала, я молчал. Так мы и дошли до нашего дома.
В окнах было темно.
Значит… значит, о н ещё не у нас сегодня вечером? Может быть, мама послушалась меня и его совсем у нас не будет, никогда?
Дома мама, по-прежнему не говоря ни слова, разделась и села на стул у стола. Я тоже разделся, сам повесил телогрейку на гвоздь и пристроился за маленьким своим столиком у окна. К маме я сидел спиной. Я не хотел сейчас видеть её. Но вдруг мне показалось, что она плачет. Да, плечи у неё вздрагивали, лицо она закрыла обеими руками, слёзы просачивались сквозь пальцы, пальцы были мокрые.
И мне стало страшно!.. Никогда, никогда, никогда я у неё слезинки не видел, а ведь нам бывало трудно в Москве — мы там жили в общежитии медицинского института. Ну и пусть плачет, сама виновата! Кто её просил? Но потом я её пожалел, сам чуть не заплакал. Лучше бы она злилась и кричала, как днём, что у меня нет сердца.
Подойти бы к ней… Но я остался сидеть и, снова отвернувшись, сказал маме:
— Фёдор Григорьевич так Фёдор Григорьевич.
Пусть, раз она так хочет. Только чтобы меня он не трогал, меня не касался. Лучше я буду один жить.
Мама слушала и продолжала плакать.
А я не понимал: чего же теперь всхлипывать — сказал же, что согласен.
4
В школу мама сходила.
Не знаю, о чём они говорили с Верой Петровной, только учительница сказала мне, когда начался первый урок:
— Ты, Савельев, поступил очень нехорошо. Ничто тебя оправдать не может, так и знай! Что же это получится, если каждый из нас станет драться, когда у него плохое настроение? Или я тоже начну вас бить, если вы не станете слушаться? А ведь вы часто не слушаетесь… Что тогда получится, Савельев? Кулаками никому и ничего не докажешь. Нужно уметь сдерживаться.
Я слушал её и сдерживался. Вера Петровна всегда так: если начнёт о чём-нибудь говорить, то говорит долго-долго. Одно и то же любит повторять несколько раз, — это для того, чтобы её слова лучше проникали в наше сознание. Ещё она требует, чтобы все её внимательно слушали, смотрели бы ей прямо в лицо, а не шарили глазами по сторонам.
— Ты слышишь меня, Савельев?