Тут я сам такую задачу придумал: Кристеп, Костя Макаров и я набили 200 патронов. Кристеп и я — 175 патронов, а я и Костя — 96. Кристеп же всё-таки быстрее меня управляется. Сколько патронов набил каждый из нас — вот что спрашивается в задаче. И я теперь сколько хочешь таких могу решить!
В сенях заскрипели обледенелые доски. Пришёл Фёдор Григорьевич. Я хотел ему задать свою задачу: пусть-ка попробует с нею справиться!
Но он на меня не взглянул, а улыбался сам себе. Он, по-моему, вообще ничего и никого перед собой не видел.
Не взглянул — и не надо. Я сел рисовать в альбоме. Мне хотелось почернее нарисовать дым из трубы на пароходе, который встретился нам, когда мы плыли по Лене. Огромный плот, который он тащил за собой, я потом бы нарисовал другим карандашом — коричневым. Я давил, давил на дым, и чёрный грифель сломался.
Это было хуже всего! Когда у меня ломается карандаш, мама мне чинит его. Я сам тоже умею лезвием от безопасной бритвы. Только какое же оно безопасное: я всегда режу себе пальцы, да и некрасиво затачиваю, как будто кто-то грыз кончик карандаша зубами.
Как же теперь, раз мамы нет дома? Я сказал, не поворачиваясь к нему:
— У меня карандаш чёрный сломался… А без него дым как надо не получится.
Он встал с тахты, подошёл ко мне и хотел было взять карандаш и бритву, но передумал:
— Я бы, конечно, поточил — пустяк дело, но лучше самому. Вот как бы ты выкрутился, если бы меня не было дома и мамы нет. Правда, хорошо, когда всё сам?
— Угу, — ответил я.
Я, кажется, ко всему на свете должен привыкать, если всех слушать: маму, Веру Петровну, нашу старшую пионервожатую и просто вожатую… А теперь вот ещё и он! Не будь его, я бы сейчас пошёл к Кристепу — времени ещё мало, спать не скоро ложиться. Но ведь надо, чтобы он разрешил… А к нему не хотелось обращаться. Я делал вид, что читаю. Но в книге ни одной буквы не видел — все строчки сливались. Ничего не мог бы сказать, про что там написано, если бы у меня спросил кто-нибудь.
Но никто не спрашивал.
Дрова в печке прогорели, перестали шуметь, и в комнате было совсем тихо.
На следующее утро Кристеп прибежал ко мне пораньше.
— Наступает сезон… — сказал он. — Сегодня в тайгу отец уходит… В двенадцать часов. Уже оленей с пастбищ пригнали, сейчас во дворе райпо охотники нагружают нарты. Пойдёшь туда со мной, пойдёшь провожать?
— А то как же! Спрашиваешь! Только давай, Кристеп, побудем пока у меня, — предложил я. — Если рано пойдём в райпо, замёрзнем, до конца не сможем там быть. Как?
— Побудем, — согласился он. — Время есть!
Я молчал, Кристеп молчал. Он был совсем не такой, как всегда, он был как семиклассник или восьмиклассник. На всю ведь зиму уходит отец в тайгу, на промысел. Кто без него расскажет про всякие случаи на охоте, про повадки разных зверей, про то, как они воспитывают детёнышей?.. Спиридон Иннокентьевич не отец мне, но я и то жалел, что настал день, когда приходится его провожать. Правда, интересно посмотреть оленей — я их никогда не видел. Но лучше бы Спиридон Иннокентьевич не уходил. Или уходил бы, но ненадолго. Кристеп рассказывал: отец много раз собирался перейти охотиться на ближние участки. Но, когда зима наступает, не может остаться — уходит в дальнюю тайгу.
Так мы сидели и не знали, о чём говорить, чего придумать. Взрослые, когда волнуются или когда у них плохое настроение, они закуривают. Наверное, помогает, раз все так делают. На полке у Фёдора Григорьевича лежали пачки табаку, ещё было несколько коробочек с сигаретами, среди них и начатые. Взять две штуки — разве он заметит? А мне тоже, не только Кристепу, было не очень-то весело в последние дни.
Я предложил ему — давай покурим, и он согласился. Он сказал, что и отец вчера вечером, сегодня утром, до своего ухода, не выпускал изо рта трубку, часто набивал её свежим табаком.
На коробочках была нарисована тройка лошадей, которая скачет прямо на нас. И на самих сигаретах, на тонкой бумажке, такая же тройка, точь-в-точь, только маленькая. А на кончике плотная золотая бумага, для того чтобы табак не лез в рот.
Я дал Кристепу прикурить, сам прикурил от той же спички, чуть пальцы не обжёг. Два синих облачка поплыли по комнате, потом смешались в одно и растаяли. А мы продолжали пускать дым. Во рту было горько, щипало язык. Но я не мог бросить сигарету, потому что Кристеп не бросал… Наконец-то огненные червячки, которые суетились в сером табачном пепле, доползли до пальцев. Окурки мы сунули в печку, в золу. Еле-еле отвернули задвижку на дверце, — это Фёдор Григорьевич так крепко завинтил её накануне, когда прогорели все дрова.
Хоть и покурили, а веселее не стало, даже наоборот — меня немножко затошнило. И у Кристепа лицо позеленело. Он вскочил и сказал:
— Чего, чего сидим?! Идём в райпо! Если замёрзнем, там побегаем во дворе, поборемся, жарко станет! Отец пойдёт, и мы с ним на нартах до горы!
Я тоже вскочил:
— А давай, Кристеп, лыжи с собой возьмём? Обратно с горы на лыжах…
— Хорошо, — кивнул он. — На лыжах у нас ребята только сейчас ходят. Потом, до самого месяца марта, плохо. Мороз шибко крепкий, однако, всю грудь внутри можно спалить.
На улице тошнота у меня прошла, стоило хлебнуть свежего воздуха. И у Кристепа щёки порозовели.
День был солнечный, а ветра здесь зимой не бывает. Снег блестел; больно на него смотреть, глаза начинали слезиться. Когда мы оба на лыжах вышли со двора Кристепа, он, не поворачиваясь, крикнул мне:
— Пойдём через площадь, напрямки… Ладно? Сперва след буду я прокладывать, потом ты… Охотники всегда по очереди впереди идут…
Я и в Москве часто ходил на лыжах — в парке, в Сокольниках. Поэтому от Кристепа не отставал. А он быстро двигался… Палки так и мелькали. Раз, два! Раз, два! Раз, два!.. Мы добежали до середины площади и поменялись местами. Теперь передо мной лежал нетронутый рыхлый снег, а Кристеп шёл по моей лыжне.
Это очень, очень правильно, что охотники меняются местами, когда идут на дальние расстояния. Первому труднее, и он быстрее устаёт, особенно если несёт какой-нибудь груз.
Кристеп хотел сменить меня ещё раз, но тут мы подошли к дороге. Дорога гладкая, накатанная полозьями саней и шинами автомашин, здесь всё равно кому где, и мы двинулись рядом. Накатанный снег ещё сильней, чем пушистый, сверкал на солнце; я шапку надвинул на самые брови, меховой козырёк оттопырил.
По этой дороге мы и попали в огромный двор райпо. Лыжи пришлось снять, и мы кое-как протиснулись к высокому крыльцу. Много собралось здесь народу. И упряжек много: может, сто, а может, и ещё больше.
Нарты стояли нагруженные, поклажа на них была перетянута ремнями, чтобы не потерялась по дороге. Нарты — узкие и длинные сани, нос у них загнут кверху. И они лёгкие-лёгкие, чтобы можно было побольше положить всего.
Оленей во дворе я увидел всяких… И с двумя рогами, и с одним рогом, и совсем без рогов; и тёмно-серые, и пятнистые, и даже совсем белые, без единого пятнышка, только мокрый нос на морде у них чернеет. В каждую нарту было запряжено по четыре-пять оленей. Все они стояли, низко опустив головы, и чуть не касались носом земли. Невысокие они, оказывается: их голова почти на уровне моей головы, а до верхушек их рогов я свободно могу дотянуться рукой. Глаза у них очень красивые — большие и грустные, а цвета карего.