Выбрать главу

Мотька храбрился, но тоже трусил, впрочем, ему что, ведь не в первый раз будет представлять.

Еще задолго до начала выбрали из сундука тряпки, нужные для костюмов, сбегали на пустырь: в последний раз повторили.

Наконец, зажгли в палатке лампы — превратилась она опять в заколдованный замок.

Колька и Мотька встали у дверей билеты отбирать, и на каждого входящего смотрел Колька с надеждой и страхом — ведь вот для этого толстяка сегодня представлять будут: понравится ему или нет.

Прозвенел звонок; слепой старик взобрался на свою галдарейку; один из парней сменил мальчиков у дверей, а они побежали одеваться.

Диночка не обращала на них никакого внимания — была чем-то расстроена.

Дрожали у Кольки руки, когда натягивал на голое тело черное трико, а поверх— мохнатую бахрому, на голову баранью шапку, лицо сажей вымазал.

Страшно и стыдно сделалось — так бы и убежал за тридевять земель, только бы не выходить сейчас на освещенную ярко сцену, да и забыл, казалось, вдруг все, что должен он представить.

Прибежала Диночка мальчиком матросиком, посмотрела на Кольку, скорчила презрительную гримаску.

Кончил рассказывать что-то смешное Исаак.

— Сейчас нам, — прошептал Мотька, а Колька ничего уже не понимал, вспотел от страха и все забыл.

— Не зевай, приготовься! — крикнул Мотька и вдруг скрылся.

Слышит Колька чей-то чужой незнакомый голос. Неужели это Мотька говорит?

— Сейчас, почтенная публика, я покажу вам живого медвежонка, настоящего, дикого, оттуда из России, от большевиков; он смирный. но когда рассердится, может укусить и очень больно. Вы его лучше не сердите. Ну-ка, Мишка, лезь, да ну же. Мишенька!

У Кольки будто ноги и руки отнялись— не может двигаться, помнит, что надо зарычать и кувырком выкатиться, а шевельнуться сил нет; убежать, так тоже не убежишь, сидит на корточках и застыл.

Слышит Мотькин голос; наконец, его шепот злой уже совсем близко.

— Да ну же, шевелись!

Схватил его Мотька, тряхнул, поволок, глаза от блеска даже ослепило, а публика вдруг засмеялась, захлопала, видно смешон уж больно был Колька.

Болтал что-то Мотька, на Кольку верхом сел, Колька шевельнулся, на четвереньках пополз — опять публика захлопала и засмеялась.

А там и пошло, будто во сне, — умывался Мишка, яблоки крал, за водой ходил.

— Ну-ка, Мишка, попляшем!

Вскочил Колька, как на пружинах вытянулся, старик слепой по скрипке смычком ударил, заплясала скрипка, ноги сами пошли, ударили об пол, как ветром понесло, и руками и ногами и головой, всем телом плясал Колька, не помнил Мотькиной выучки, сам плясал.

Завыла публика, застучала— оглушила Кольку. Выходили, кланялись. Улыбался сумрачный Исаак, хлопал по спине, Дина подбежала.

— Молодцы, — чмок и — поцеловала, а на губах и щеках сажа от Колькиного лица пристала.

Веселый тот был вечер.

Когда, переодевшись, вышли опять, Колька с Мотькой к дверям встали, вся публика, проходящая к выходу, на них оглядывалась.

— Эти самые хлопцы, смотрите, молодцы хлопцы!

IX

ПОДАЙТЕ СЛЕПЕНЬКОМУ!

Лагерь на самом краю местечка, в поле, под горой.

Близко подходить к самому лагерю ребята не решались — помнили, как угостил Кольку хлыстом польский офицер. Но если забраться на край горы, весь лагерь видно, как на ладошке.

Каждый день Колька и Мотька забирались туда и по целым часам высматривали — вот на работы погнали в огород, вот в бараке раздачу обеда зазвонили, вот разлеглись после обеда отдыхать на солнышке.

Колька в маленьких серых фигурках, будто игрушечных солдатиках, узнавал знакомых: вот Ивашка, Федот, Гаврила, а вот и дядя Вас, совсем бородой и волосами зарос, как леший.

Многих и не досчитывались — видно, померли, или в другой город угнали.

Не мог Колька оторваться, сидел и высматривал, все бы ему хотелось разглядеть, узнать, услышать родную речь.

Мотька чуть не силой уводил, когда надо было идти готовиться к представлению.

Много они планов строили, как помочь пленным убежать, или хотя бы передать хлеба, но приступиться трудно: весь лагерь окутан колючей проволокой и на каждом углу часовые шагают, зорко оглядывают — не сунешься.

Взялась за это дело Дина, обещала хлеб передать.

Исаак руками всплескивал.

— Куда ты суешься. И так на нас косятся.

— И пусть косятся, чтоб им косыми всем стать, огрызнулась Диночка, накинула свою коричневую тряпку, которую она во все рискованные случаи надевала, и спрятала под ней узелок с хлебом, купленным ребятишками на собственные заработанные представлениями деньги.

Дина пошла по улице, а Колька с Мотькой стрелой помчались кругом на гору, чтобы все видеть.

Залезли на гору, приютились над обрывом, застыли, ждали.

Скоро и Дина показалась на дороге, прямо к воротам подошла, стояла перед солдатом такая маленькая отсюда с горы, но гордая и упрямая.

Чего бы только ни отдали ребята, чтобы слышать, что Дина говорит.

Солдат вдруг ее за руку схватил, вздрогнули ребята, будто это их самих сейчас бить, мучить начнут.

Вырвалась Дина, отскочила, но не убежала, говорила что-то горячо, руками размахивала.

Вышел из ворот еще солдат или офицер даже, первый перед ним почтительно вытянулся. Опять подошла Дина, опять говорила что-то горячо и руками размахивала и вот уже сверток перешел в руки офицера, развернул, осмотрел внимательно, передал солдату, рукой махнул. Пошел солдат по лагерю, к бараку подошел, метнулась борода дяди Васа.

Ура!.. Чуть кубарем вниз ребята не скатились.

Ура!

Хорошо, что никто не слышит этого запретного русского ура.

Дядя Вас получил хлеб, долго на пороге стоял будто пораженный, чтобы ему наверх сюда взглянуть на гору, ну да все равно не разглядел бы, но знает теперь, догадывается что не забыли его, близко где-то его друзья, теперь знает.

Помчались домой. Дина взволнованная, радостная, глаза блестят.

— Солдат арестовать хотел, потом офицер вышел, он у нас на представлениях бывает… Я ему доказала… позволил два раза в неделю передавать, только чтобы записок не было, ну, а мы и записки запрячем. Погодите.

Дина смеялась и даже приплясывала, Исаак ахал и всплескивал руками.

— Допляшешься. Слышала, в Несвиже пять девчонок повесили за сочувствие… Им что! Они и младенцев могут вешать. А ты такая неосторожная. Ах! Ах!.

— Подожди, милый Исаак, мы еще устроим штучку, подожди, — смеялась Дина, хлопая его по затылку.

Уж если что Дине в голову западет, то она исполнит непременно, ни за что не успокоится, пока на своем не поставит. Так и с записками. Запекала записки в горшок с кашей, соленую рыбу разрезала, записочку клала и рыбу опять тонкими нитками зашивала, по-всякому ловчилась, только вот плохо, ответа не приходит, может и не доходят письма-то.

Как-то вечером стоял Колька у дверей палатки и билеты у публики спрашивал. Какой-то парень быстро прошел и вместо билета сунул какую-то бумажку.

Хотел его Колька остановить.

— Постойте, постойте, — закричал.

Но парень быстро в толпу замешался и след простыл.

«Вот жулье», подумал Колька и бумажку рассматривает, а на ней карандашом что-то накаракулено.

— Письмо, — догадался Колька, на месте не мог устоять, бросил контроль, публика полезла валом, а Колька побежал в каморку и шепнул Дине: — Письмо.

Та охнула, так в одном чулке и побежала к лампе, стали кривые буквы разбирать: «Посылки ваши получаем… спасибо… а бежать можно, только напиши, не боишься ли меня принять, ведь повесить могут, и узнай тогда дорогу хорошенько на гнилое место. Ответ пиши осторожно».