Выбрать главу

Глухие облака над Тобольском сцепило судорогой холода, и то и дело сеялся мелкий колкий снег, словно ледяной песок. Гряда Алафейских гор, что возвышалась над площадью, казалась сверху донизу плотно выбеленной извёсткой; длинная линия строений Софийского двора слилась с крутыми откосами в общий объём; все тени исчезли, будто замазанные мелом, – и складки склона, и углы башен, и грани шатров. Однако на площади многолюдное торжище истолкло свежий снег в чёрную жидкую грязь.

Ремезов пробирался сквозь толпу, придерживая сумку, и здоровался направо и налево, а Маша с любопытством глазела по сторонам. Прилавки, палатки, лотки, телеги с мешками, пар от дыхания, связки калачей, поленья мороженой рыбы, горшки, бочки, покрасневшие руки торговцев, зазывающие улыбки продавцов, тулупы, возбуждённые голоса, собаки, сдвинутые на затылок шапки, быстрые косые взгляды проходящих мимо парней…

Семён Ульянович и Ефимья Митрофановна запрещали Маше ходить на Троицкую площадь в базарные дни, но Маша, конечно, украдкой бегала сюда – ведь нестерпимо любопытно. В одиночку, конечно, Маша и сама боялась, поэтому брала кого-нибудь из девушек со своей улицы или младшего брата Петьку. Паршивец Петька быстро смекнул свою выгоду и потребовал обмен: он молчит, что Машка шастает на базар, а Машка молчит, что Петька под мостом через речку Курдюмку с мальчишками играет в карты. Но карты – большой грех. Бабка Мурзиха рассказывала, что карты придумал сатана и подсунул апостолам; они заигрались и проворонили, что солдаты схватили Христа. Маша не хотела, чтобы за карты брата в аду кипятили в котлах, и перестала брать Петьку на базар, а заодно пообещала нажаловаться батюшке. Батюшка Петьке руки оторвёт. За это Петька засунул Маше в карман мышь.

Ремезов протолкался к загону, где продавали людей. Невольники жили в большом щелястом сарае, над неряшливой кровлей которого торчали две деревянные печные трубы; сейчас из них курился дымок. Двор перед сараем был застелен грязными досками и огорожен жердями. Возле ограды, гомоня и пересмеиваясь, околачивались зеваки и покупатели: приказчики, служилые, казаки-годовальщики, бухарец в татарском чекмене, монастырский эконом в рясе, захлёстанной понизу грязью, какие-то шныри разбойного вида. В загоне у стены сарая понуро стояли в ряд шесть баб. Приказчик Куфоня ходил мимо них гоголем – в расстёгнутом полушубке и без шапки. У Куфони была смазливая и порочная рожа, какая бывает у шулеров или воров, которые сначала втираются в доверие.

– Разбирай, мужики! – весело покрикивал Куфоня. – Вчера обоз пришёл из Вятки! Неделю поторгую, и дальше уйдут!

В руке у Куфони был толстый прут, обложенный паклей и обмотанный кожей. Этим прутом можно было крепко ударить по шее или по спине, но костей он не сломал бы. Куфоня указал прутом на одну из баб.

– Настасья Петрова, вдова! Блудила с хозяйским сыном. Добрая баба!

– Марея, не смотри! – сердито приказал Семён Ульянович.

– Серёга, вот для тебя пригнали! – заулыбался Куфоня, узнав в толпе знакомца. – Авдотья Степанова. Вологодская корова, хоть дои. Подожгла барский овин. Спина драная, но тоже баба добрая.

Бабы-невольницы смотрели под ноги, не отзываясь на слова Куфони.

Какой-то казак навалился грудью на жердину забора.

– Вон ту покажи! – крикнул он Куфоне.

– Матрёна безотцовская, с Мезени, – Куфоня подтолкнул вперёд бабу, которая приглянулась казаку. – Кружевница. Украла подсвешник в церкви. Хворая. Не купишь – помрёт.

– Сколько просят?

– Рубль. Через неделю будет полтинник, но ты её уже не вылечишь.

Для Маши в бесстыжей торговле бабами было что-то очень жуткое, будто казнь. Как-то раз Маша спросила у матушки о продаже баб.

– Да грех оно, понятно же, – спокойно ответила тогда Митрофановна, – попущенье божье. Но ты, Манюша, не бунтуй. Всех нас продают, хотя вот так – не каждую. Дочь у отца, а жена у мужа завсегда в неволе. У девки не спрашивают, кого она хозяином себе хочет. И меня твой дед, Ульян Мосеич, за батюшку твоего выторговал.

– За тебя дед Митрофан деду Ульяну приданое давал, а не деньги брал.

– Это не важно, доча, кто кому в купле платит. Баба всё одно – товар.

– И меня батюшка продаст? – обмирая от ужаса, спросила Маша.

– Сама боюсь загадывать, – вздохнула Митрофановна.

Но Маша тогда подумала: даже если батюшка продаст её, то ведь она самая хорошая, и её купит непременно самый лучший жених на свете, вроде Володьки Легостаева с Етигеровой улицы.

Сейчас Маша хотела послушаться отца и отвернуться от загона, однако её внимание против воли привлекла девчонка-остячка, что стояла позади русских баб. Девчонка выглядела страшно. Она опиралась на палку и была одета в рваньё, сквозь которое светило грязное тело. Чёрные ноги её были в берестяных чунях, обмороженные руки распухли, лицо покрывали синяки и ссадины, нечёсаные волосы, перепутанные с сеном, дыбились копной, а узкие глаза горели, как у сумасшедшей. Это была Айкони.