Если мы продолжим параллели с Древней Русью, можно отметить контраст — у Руси было «Слово о полку Игореве»; но ведь и этот шедевр совершенно уникален на фоне летописей и поучений и недаром дошел в единственной рукописи. Зато в литературах Ближнего Востока мы найдем очень много такого, что живо напомнит нам «Поучение» Владимира Мономаха и особенно «Моление» Даниила Заточника. Пожалуй, последнее становится чуть менее загадочным в своей жанровой сути, если его рассматривать на фоне тысячелетних традиций восточной дидактики, привыкшей, во-первых, делать драматическую жизненную ситуацию — всё равно, воображаемую или совершенно реальную — предлогом для введения всё новых и новых афоризмов, очень свободно соотнесенных и с этой ситуацией, и друг с другом, а во-вторых, самым озадачивающим образом перемешивать при этом с благонамеренными трюизмами неожиданные сарказмы; и то и другое — точь-в-точь как в «Молении». Кстати говоря, такой памятник восточной дидактики, как восходящее к арамейско-сирийской древности VII-V вв. до н.э. и переработанное сирийской литературой повествование о праведном придворном книжнике Ахикаре, который служит ассирийским царям Сеннахерибу и Асаргаддону, безвинно осужден последним на казнь по оговору родного племянника, однако по старой дружбе спрятан палачом в надежном укрытии, затем выходит на свет, когда царю приспевает нужда в его мудрости, а затем обильно изливает на злого племянника поток укоризненных поучений, — памятник этот был популярен на Руси под именем «Повести об Акире Премудром»; так что близость литературного вкуса и духовных запросов, соединяющая через века учительную словесность сирийско-коптского ареала и Руси, не только ощущается, так сказать, на глазок, но и подтверждается конкретными фактами. Повесть, обраставшая в поздних редакциях дополнениями в сказочно-фольклорном духе, так органично вошла в кругозор древнерусского книгочея, словно была для него создана.
Хорошо, что так близко к началу книги читателя вводит в мир дидактики такой умный и симпатичный резонер, как Мара бар Серапион, бедолага, поучающий своего сына из ссылки. Чем ему тяжелее на душе, тем дороже ему право рассуждать, всласть умствовать, сплетать неспешные сентенции, присловья, притчи, рассматривать собственную беду словно бы издали, высказываться о ней как можно витиеватее. Слова нанизываются в ряд, как ожерелье, или, если мы вспомним выражение Пушкина о более поздней исламской дидактике, как «четки мудрости златой», и в этом нанизывании — победа человека, которого обидели. С какой умной и наивной важностью словесного жеста он говорит в лицо своим мучителям:
И мы уже без раздражения думаем о назидательно поднятом персте, о многословии, о диковинных оборотах речи. Мы понимаем, для чего всё это было нужно.
Если слово стало фактом книжной культуры, здесь ждут от него не прославления радостей жизни, и не излияния страстей, и не авторского самовыражения, а «мудрости». Что такое «мудрость»? Узкий, тернистый путь, по которому надеются выйти из мира несвободы.
В предлагаемых переводах читатель встретится с тремя вариантами этой «мудрости», тремя учениями, каждое из которых по-своему сулило душе вызволить ее из мира несвободы, показать ей, что свобода — ее природная сущность и что все царства и богатства на свете не стоят этой свободы. Первое из них — стоицизм, философская вера Мары. Именно потому, что стоицизм решительно подчинил умозрительные и научные интересы нравственным, он из всех греческих философских систем легче всего воспринимался за пределами греческой культуры — и в Риме Сенеки, и на Востоке Мары. Второе учение — гностицизм, выраженный в гимнах из апокрифических «Деяний апостола Фомы»; один из этих гимнов, уже упомянутая выше «Песнь о Жемчужине», напоминает человеку: ты — царский сын на чужбине, не забывайся, не поддавайся ни робости, ни унынию, ни пустому довольству. Поэма дает таинственный образ зеркала, в котором человеку является высший лик его же души, — и сама хочет быть таким зеркалом. Третье учение — ортодоксальное христианство. Хотелось бы отметить, как важен для сирийских христианских авторов среди всех догматов догмат о свободе воли. Воля «самовластна», человек сам выбирает спасение или погибель, и этой свободы у него не отнимет никакое космическое насилие. Сирийские поэты говорят об этом и вновь и вновь с захватывающей страстью: