Бессонов спрашивает:
— Опухоль? Ведь так?
Он приподнимается на локтях. Тело кажется лёгким и тяжёлым одновременно. Нескладным, непослушным и каким-то обвисшим. В голове клубится туман. Бессонов опускается на подушку. Если врач ничего не скажет, он будет спать. Может быть, ему приснится хороший сон.
— Точный диагноз поставит онколог. Я кардиолог. После выписки вы пройдёте соответствующее обследование.
— Доктор, кто научил вас мучить больных? — Бессонов открывает глаза. Когда говоришь такое, надо смотреть на того, кому говоришь.
— Вам нельзя волноваться.
Врач встаёт со стула. Идёт по проходу между кроватями. Распахивает окно.
Бессонов глядит на сине-зелёную спину доктора. Нет ничего проще правды, но люди предпочитают вилять, уклоняться, лгать. Тьмы низких истин нам дороже… Нет, не нам, а мне… Мне дороже… Нас возвышающий обман… Чепуха, вздор поэтический. Зачем обобщать, теоретизировать? Тут случай конкретный: доктор боится, что правда прикончит пациента. Добьёт через третий инфаркт. И тогда смерть станет частью личной статистики медицинских неудач.
За окном шелестит листва. До ушей Бессонова доносится радостный тенор: «Наденька, меня завтра выпишут! Выпишут! Я буду жить!» Отвечает голос женский, вероятно, Наденькин. Звучит он гораздо тише, и Бессонов не различает слов.
Врач прикрывает окно и возвращается к кровати. Рассказывает о пользе покоя, диеты, о витаминах, рыбьем жире и морковном соке. Бессонов словно переезжает в детство. Доктор говорит короткими предложениями, как полковник, малыми паузами отмечает, фиксирует каждую точку. Последняя точка распадается на многоточие.
— Вам нельзя волноваться. Отдыхайте. Скоро будете гулять во дворе. Погода чудесная. Поправляйтесь…
Три точки, три сухие горошины. Они брызгают в стороны, катятся по наклонной плоскости, подпрыгивают на кочках, взмахивают бледно-зелёными ручками, похожими на молоточки. Хирург в Афганистане, тот, что говорил Мише про миллиметр и сердце, тоже сыпал многоточиями. На ум Бессонову приходят книжки Антона Чехова, томики с юморесками, с рассказиками про мещан и чиновников, чьи унылые портретики, чёрненькие да серенькие, помещались на бумажных обложках. Чехов тоже был доктором — и тоже любил многоточия… Вот так так, Бессонов! И ты обобщаешь и теоретизируешь!
— Поправляйтесь…
Бессонов не отвечает. Он понимает доктора, потому и молчит. Себя Бессонов тоже понимает. Пожалуй, тут пришлось бы кстати слово «гармония».
VI
Медицинскому приговору, бесповоротному, безнадежному, Бессонов обрадовался. Гора с плеч! Он всегда предпочитал ясность, определённость, точность, в приказах ли, в житейских ли поворотах на гражданке. Значит, снова тоннель! На сей раз путешествие без возврата, дорога в один конец. Четвёртая стадия, иноперабельно, наука двадцать первого века бессильна. «Но вы не отчаивайтесь… Простите, я хотел сказать…» Бог ты мой, чистые многоточия! Наткнувшись на улыбку пациента, молодой онколог замолчал, растерялся, снял очки и снова надел. «Ничего, — сказал Бессонов, — ничего! Спасибо, доктор».
Когда врач, поведавший о зове смерти, выдал ему ворох нужных бумаг и с тем отпустил, Бессонов купил в ближайшем киоске газету. По привычке. Газета была той же местной «правдой», что сообщила о сдаче в эксплуатацию шестнадцатиэтажной новостройки и смерти Маруты. Люди давно читали новости в Интернете, но Бессонов упрямо покупал бумажные газеты, чей тираж с годами падал. Напечатанное слово представлялось ему более основательным, исправлению и мутации не подлежащим. Развернув номер, Миша вздрогнул: посреди колонок, словно пропасть, зияла фотография знакомой шестнадцатиэтажки. С того горького августа откатилось в прошлое ровно два года, день в день. Теперь фотокорреспондент снял не парадный вход, а южную сторону здания. Посреди стены змеилась трещина, расколовшая три средних этажа, смявшая вертикальную строчку окон, сбросившая панели облицовки и раскрошившая теплоизоляцию. Дом будто лопнул. «Сотрудники эвакуированы», — на военный лад писал репортёр. Ссылаясь на предварительное заключение комиссии, газетчик обвинял в разрушении здания иностранного архитектора, не рассчитавшего должным образом прочность материалов, эксплуатируемых в сибирских условиях. Откуда взялось это заключение, какая комиссия умеет сделать вывод за сутки?
— С днём рождения, Мариша, — прошептали язык и губы.
Второй раз за день Бессонов улыбнулся. Примерно так улыбаются отъезжающие.
VII
Тонкая, подвижная, она скользнула к нему, выпорхнула из стены, точно от паутинки освободилась. Лёгкое жёлтенькое платье Маруты, казалось, вот-вот вспыхнет в красной печи. Бессонов обнял знакомое тело, поцеловал длинные щёки, горевшие пунцовым румянцем.
— Ты загадал меня, Миша! Это такой праздник! Такое счастье, что поверить не можно… Я здесь боялась. Очень боялась! Думала: так будет, не так? Меня — не меня? Внизу ты пугался счастья. Я боялась, ты принесёшь свой страх наверх.
Бессонов чуть отстранился от Маруты. Полюбовался ею. Посмотрел в её серые глаза, такие живые, такие поющие. Никогда бы не подумал Бессонов, что смерть может быть таким благом, таким открытием.
— Повстречался мне один мудрый старик, — сказал он. — Старик, который никуда не спешил. Старик, пролиставший свою жизнь до самого детства. До шоколада в хрустящей фольге, до любимой книжки, до той девчонки, в которой оживает мечта.
— Ты никогда так не говорил, Миша. Раньше.
«Чтобы постичь жизнь и чтобы найти нужные слова, нужно умереть», — подумал с восхищением Бессонов. Откуда восхищение? И тотчас понял: от гармонии!
— Мариша, почему здесь всё красное? Тебя не пугает это?
— С тобой меня и чёрная дыра не напугает! Людей снизу поднимается много, очень много, и попадают они не в одно место. Вселенная велика и богата красками. Люди, когда пришло их время, оказываются в белых, голубых, красных тоннелях. Звёзды светят по-разному. Белый тоннель — значит, рядом белый или жёлтый карлик. Голубой — близко голубой гигант.
— Значит, у нас тут красный гигант.
— Угадал! Это Альдебаран. Пошли, Миша. Нет, не так… Полетели!
В красной стене возникает дверь, обыкновенная деревянная дверь с ручкой. Марута увлекает Бессонова за собой. За дверью открывается залитая огненным светом звезды бесконечность, вдали зеленеющая, синеющая, наконец, чернеющая. Хрупкая Марута отчаянно шагает в рыжую бездну. Бессонов проваливается за нею. Это как прыжок с парашютом, но падения нет, как нет ни низа, ни верха. Космос не уронит; он обволакивает и удерживает, словно невидимая солёная вода. Сцепившись пальцами, Бессонов и Марута летят, удаляясь от гигантской алой звезды, окатывающей пространство апельсиновым пламенем. Бессонов оглядывается. Тоннеля позади нет. Был ли он? Была ли дверь? И было ли то кресло?
Кресло? Вот же оно! Параллельно Бессонову и Маруте летят двое, мчатся по простору Вселенной в кресле, в котором думку думал мальчишка с раскрытой книгой. Летящие машут руками.
— Здравствуй, Боря! Спасибо, друг! — кричит Бессонов.
Тринадцатилетний Боря притормаживает кресло, нашаривает что-то возле себя и швыряет через пространство. Маленький жёлтый шар летит, вертясь, показывая бордовые бочка. Бессонов отдаёт пойманное яблоко Маруте. Кресло ускоряется; махнув на прощанье, двое уносятся навстречу новой судьбе. Бессонов чувствует на глазах слёзы.
Они с Марутой летят, брюки его, платье её трепещут.
— Откуда ветер в космосе?
— А захотелось мне!
Марута ликует.
Бессонов сжимает пальцами её ладошку.
Если он пообещает любить Маришу вечность, он не соврёт.
Упругий воздух, бьющий в лицо, солон и горек. Он как ветер, обитающий над балтийским взморьем. Слёзы спрыгивают со щёк Бессонова холодными каплями, застывшие бусины выстраивают серебряные дорожки в синеве, окрашенной слабеющим светом гигантской звезды. Альдебаран остаётся позади, уходит вдаль, уменьшается до рыжего кругляша, до точки, теряется среди звёздных мириад.