Выбрать главу

Глаза женщины-психолога странно блеснули, едва он упомянул такты. Матвей подождал, не скажет ли она чего. Не сказала.

— Что проку от такой музыки? Я её забываю. Я плохо помню или вовсе не помню лица, имена, события, а там и годы. Я не уверен, что в точности знаю свой возраст. Тридцать пять мне или пятьдесят? Я даже не знаю, старею ли я. Я к чему-то иду, но не знаю, к чему. Долго ли добираться до неведомой цели?

— Какова протяжённость ваших воспоминаний? Расскажите о последних людях, которых вы помните ясно. Попробуем установить, где начинается ваше прошлое.

— Я редко помню дальше трёх встреч.

Матвей рассказал о старушке, с которой весь вечер смотрел чёрно-белые фильмы. Выключив телевизор, они пили на кухне чай и разговаривали о будущем. Фантазировали, представляли разные картины, воображали перемены, занимавшие ум. В какой-то момент Матвей уснул в глубоком кресле с шершавыми деревянными подлокотниками, а она не стала его будить. Утром они расстались большими друзьями.

— Иногда мне кажется, что люди будут плакать, когда я ухожу. Однако я нарочно вёл записи и отмечал: никто не плакал.

Мальчишка лет четырнадцати, с которым он провёл полдня в парке, читал ему стихи Фроста, а потом Лермонтова. Фроста — про дорогу, что вела мимо леса, Лермонтова — про тучки небесные. И другие читал, Матвей забыл, какие.

— Я слушал. Сам не читал, я помню от стихов одни обрывки. Наверное, в юности я очень любил поэзию, иначе бы не помнил и обрывков. Не могу говорить с уверенностью о прошлом. Мальчик читал и свои стихи. Маленькую поэму прочитал. Наизусть. Нигде не запнулся. Мне б его память! Я думаю, юный поэт со временем напишет стихи получше. Я так ему и сказал. Он не обиделся. «Теперь я точно это знаю», — вот что он ответил.

— Умный мальчик.

— Последней была семья из отца, матери и не родившегося пока ребёнка. Будущего ребёнка.

— Ребёнка из будущего, — невольно поправила Лариса клиента, и у того брови изломались, подпрыгнули.

— Мы разговорились в парке. И я провёл у пары вечер и ночь. Они не хотели, чтобы я уходил, но они и знали, что я остаюсь. В их вещах, памяти. Они понимали, вернее, чувствовали это. Я тоже это понимаю. Сердцем. Объяснить, облечь в слова — нет, увольте. Слишком уж оно нематериально. Почему я прихожу именно к тем, к кому прихожу, и почему мне нужно идти дальше, оставляя позади тех, у кого я побывал, мне неведомо.

— Вы встречаетесь с незнакомыми людьми каждый день? Триста шестьдесят пять встреч в году?

— Берите выше. Не редкость и две встречи в день. Такие-то встречи, такие-то стремительные дни я забываю ещё скорее!

На столе у Ларисы лежал календарик. Картинкой вниз, числами вверх. Двенадцать месяцев, пятьдесят две недели. Сколько в жизни приняла она клиентов? За четыре часа работы (сверх этого не выдерживала) в день, за рабочую неделю, исключая выходной понедельник, за месяц, за год, за все годы практики? Почему-то она никогда не занималась этой арифметикой. И многих ли она хорошо помнит?

Психологи спорят о том, как им называть посетителей их кабинетов: клиентами или пациентами? Как бы то ни было, этот человек — не пациент и не клиент.

— Вероятно, вы постоянно испытываете эмоциональные перегрузки. По достижении психического барьера срабатывает защита. Включается своего рода автоматическая страховка от эмоционального перенасыщения, ведущего к стрессу. Но я бы не рискнула назвать этот барьер ни вытеснением, ни самоограничением, ни аннулированием, ни отрицанием, поскольку очевидно: вы не находите свои переживания негативными.

— Наоборот.

— Очевидно, для вас не характерна и регрессия, ибо нацелены вы в будущее, а не в прошлое.

— Будущее? Я ничего наверняка не знаю. И ничего не могу планировать.

Он вздохнул. Взгляд его сейчас напоминал взгляд ребёнка. Школьника, который не в силах справиться с трудной задачкой.

— Понимаю. Вы пришли за разрешением загадки.

— Или за надеждой на разрешение. Мне нужно хоть что-нибудь!

Лариса почувствовала, как губы её растягиваются в улыбке. Она не стала улыбку сдерживать. Пусть видит. Это улыбка для него. Улыбка-ответ; её вызвал он, человек-зеркало, человек будущего. Люди смотрят в его лицо как в зеркальное стекло, люди видят то, что стараются разглядеть в себе, что мечтают найти, уловить, послушать, почувствовать, задеть, как струну, насладиться обертонами… Кто в такое поверит?! Она верила с детства. Лариса глянула на полки с психологическими томами. Представила вместо них собрания фантастических романов. Дома в шкафах они и стоят. И снова ощутила работу мышц, создающих улыбку. Визитёр молчал. Ждал. Вот кто умеет слушать. Вот кто лучший на свете психолог!

— У физиков, — начала она, — есть теория суперструн, а у психологов есть гипотеза человека-контрапункта. Вы упомянули линии и музыкальные такты. Вы интуитивно заглянули в самую глубину. Линии суть нотный стан. Конечно, сравнение упрощённое…

Гость оживился.

— Когда-то я учился в музыкальной школе, — сказал он. — Припоминается что-то этакое… Вы находите, что люди, с кем я встречался, как будто умещаются между тактами и закрываются чертой, как нотные завитушки на линиях? А я — будто композитор, который пишет и пишет сюиту, всякий раз начиная её заново?

— И так, и не так. Вы не начинаете заново, вы продолжаете. Композитор ли вы? Не знаю. Вполне возможно, что музыкант. Исполнитель. Выдающийся композитор выводит в фуге до шести мелодических линий, виртуозный исполнитель выпевает на инструменте эти голоса, не теряя ни нотки, а человек-контрапункт оперирует пусть не одновременно, но последовательно тысячами контактов, тысячами жизней-величин, которые в совокупности складываются в протяжённый во времени нотный стан с неуловимыми гармоническими законами, само начало берущими в ускользающей переменчивости. Несколько линеек нотного стана превращаются в многомерную сеть! Обыкновенный человек, человек гомофонический, одноголосый, одномелодийный, в стремлении к пути, к переменам ограничен. Судьба такого человека, уплотни её кто-нибудь, уложилась бы в считанные часы жизни многомерной личности — настолько насыщенно протекает, вернее, мчится, несётся, как бурная речная стремнина, жизнь контрапунктиста. Политики, твердящие о стабильности, не полифоничны и недаром избегают всякого намёка на полифонию.

Физическая теория суперструн, — продолжала она, — переходит от точечного восприятия к протяжённому. От точки — к линии. От трёхмерного мира — к многомерному. Далеко не все эту теорию признают. Но за нею стоят и её строят крупные имена. Теория развивается и разветвляется. Не то с контрапунктизмом в психологии. Даже физики любят обзывать своих новаторов сумасшедшими, а психиатры консервативны до замшелости. Прежде чем они допустят за свои заборы что-то новое, пройдут десятилетия, сменятся поколения.

— А ежели допустят, то не признают ли душевной болезнью?

— Увы! Этому есть рациональное объяснение: физики имеют дело с теорией, а психиатры — с реальностью, с пациентами и обществом, которые традиционно противопоставляются друг другу. Ошибка психиатров становится трагедией либо для первой, либо для второй стороны. На то, чтобы отказаться от ошибки, потребуется ещё одно поколение. Чересчур высокая плата за будущее! Нельзя запирать будущее в клетку. Любой психиатр, да и психолог тоже, — специалист по прошлому; привыкнув к копанию в прошлом, он сам превращается в ископаемое.

— Выходит, нежелание специалистов по душе заглянуть в будущее, углубиться в контрапункт надо признать в некотором смысле благом? Благом для многоголосых?

— Я бы сказала: для обеих сторон. Для общества тоже. Возьмём выше: для человечества. Но боюсь, моё мнение никого не интересует.

— Как же так, доктор? Оно интересует меня.

— Боже, — сказала она, — никто ещё не называл меня доктором. Знаете…