Поскользнувшись, она плюхнулась, проехалась по месиву из грязи, уколола ладонь о соломенные иглы стерни. Поползла, смешивая кровь с глиной. Струи дождя застрочили частыми очередями, проворно, как по команде, смыли грязь с рукавов, слизнули кровь с ладошки.
— Света! Светочка! — крикнула она, держа подбородок над тропою, крикнула в дождь, разлепив мокрые губы и двигая, будто пластмассой, застывшим в напряжении лицом. — Наподдай, родная, милая!
Отступления нет. Ежели за стеною дождя — ничего, ежели бабушка ошиблась или наплела с три короба, она ляжет на землю, впечатается телом в грязь и траву и будет лежать. Лежать, лежать, лежать — пока не умрёт.
Умрёт от воспаления лёгких, от голода, от холода, от тоски, которая пропитала её не хуже дождя. Каждую клеточку её тела словно с рождения запрограммировали на ненастье душевное.
Она повторяла жизнь своих родителей — день за днём, год за годом, невезенье за невезеньем, боль за болью, отчаянье за отчаяньем. Тоска, хандра, слёзы — и вдруг удивление, сменяющееся надеждой, которая тут же умирала, выставляя в виде счёта новое разочарование. С тою разницею, что её мать и отец с нескладною своею жизнью смирились, научились получать в том смирении странное удовольствие и мрачно радоваться, когда несчастья настигали и других; она же от себя невзгоды отталкивала, гнала как могла. Старания были напрасны: напасти снова и снова окружали её, точно толпа лютых врагов.
Сорок — возраст перелома: ещё бегаешь, но крылья уже отказали. Ещё надеешься, однако надежде предпочитаешь книжную сказку. Ещё говоришь в трубку «привет», но уже не торопишь с ответом и не возражаешь против коротких гудков. А ежели радуешься, поёшь и надеваешь босоножки, чтобы погулять под небом летним, то наперёд знаешь: чудесный день кто-нибудь да испортит.
Кто столь жестоко наказал её? Уж не устроил ли неведомый хозяин Вселенной так, что кто-то один хлебает горе за десятерых, зато те черпают радость полной ложкой?
Бабушка знала ответ на этот вопрос.
— Ещё сто метров, Светочка! Ещё пятьдесят!..
В один из дней, когда мать с отцом ругались, дрались, выбрасывали вещи в окошко, баба Клава увлекла внучку в ванную комнату. Сколько Светочке было? Тринадцать, да, тринадцать. Тогда она и услышала впервые о крае дождя.
— Если б не ты, — сказала бабушка, присев на бортике ванны рядом со внучкой, — я б уже ушла за второй жизнью. За второй судьбою. Тебя оставить не могу, Светушка. Вот станешь совсем большой — уйду. Тогда не ищи меня. И не грусти.
— Баба Клава, где она, вторая жизнь? Как туда добираются?
— На краю дождя. Добираются туда совсем обыкновенно — ножками.
На кухне что-то бухнуло, потом разбилось. Осколки хрустнули под ногами. Раздался женский визг, посыпались мужские ругательства.
— Баба, думаешь, они всегда будут ссориться?
— Лучше не будем об этом говорить, Светушка.
— Скажи, а всем открыта дорога к той, другой жизни? Не понравилась тебе эта, и ты — раз, и туда попадаешь?
— Если веришь в край дождя, то попадаешь.
— Никогда не видела края дождя.
— Просто так не увидишь.
Бабушка слезла с бортика ванны.
— Встань-ка, — велела внучке. — И смотри.
Баба Клава включила душ: из лейки, подвешенной под потолком, в ванну брызнули тугие струи воды.
— Видишь край? Тут вода есть, а здесь уже нет. Так и у дождя. Бесконечных туч не бывает. Добежишь до конца воды, а там — другая судьба.
В голубых бабушкиных глазах мелькнула столь сильная уверенность, что Света больше ни о чём таком не спрашивала.
Девочка успела вырасти, вытянуться, немножко округлиться, окончить институт, найти и тут же потерять первую работу, мышцы её лица успели запомнить, зафиксировать ту улыбку, что зовётся печалью, когда состоялся второй разговор о крае дождя. К тому времени отец вышел из тюрьмы — просидел за решёткой три с лишним года за то, что побил мать, за то, что та вернулась из больницы худенькой, тоненькой, узенькой, как досочка для забора. Когда уголовный срок завершился, мать приняла отца обратно без возражений. Жизнь в семье потекла точно так же, как текла прежде, не признавая ни вех, ни рубежей. Правда, жар ссор пошёл на убыль: отец и мать старели, теряли энергию легко, а приобретали трудно. Тем больше доставалось бабушке: когда разгорался какой-нибудь спор, та, молчаливая по натуре, бросала лепить пельмени или заваривать свой любимый чай с имбирём, вставала из-за стола и стремилась уйти в комнату, перегороженную платяным шкафом, в комнату, которую делила с внучкой и через общее окно которой, бывало, подолгу глядела на дождь. «Нет, постой, мать! — требовал отец. — Ты скажи: кто из нас прав? Вот она говорит… — Он показывал пальцем на жену. — Говорит… Что ты там сказала?» «Не там, а тут!» — хохоча, влезала мать. «Да иди ты, дура! — кричал отец. — Ну-ка, мать, скажи, в чём счастье? Где его искать?»
Однажды, услышав сей философский вопрос, бабушка не покинула совсем кухню, а остановилась в дверях. Она поглядела в окно, за котором сгущались синие и чёрные тучи и подготавливался большой дождь, и ответила стихотворением:
В чём счастье?
Где его найдёшь?
— В ненастье! -
Угодив под дождь,
Постановил мудрец
И сгинул наконец.
Строчки эти Светлана искала потом в разных книжках, да не нашла. И решила, что это бабушкино рифмованное сочинение.
— Опять старуха про дождь заладила! — Вскочив с табуретки, отец задел бритой головой пластмассовые висюльки люстры. Света вспорхнула с креслица в уголке, обогнула отца и встала рядом с бабушкой, закрыла её собою. — Сказала б что поумнее… Опять бредни эти больные, сказочки! — Отец поправил майку и прислонился к подоконнику. Смотрел он не на мать свою и не на дочь, а на прокуренный потолок, на качавшуюся тень от люстры.
— Это не сказка, Толя. Не бред. Не больная фантазия. Даже не утешение.
За окном резко побелело, точно вдруг грянула зима, а потом с треском, раскатисто громыхнуло. Отец отпрянул от подоконника, мать за столом взвилась и опала. Зазвенела ложечка на блюдце, точно в купе поезда.
Бабушка шевельнулась.
— Пора собираться.
— Что?.. — сказал отец.
— Несчастливый человек имеет право на вторую жизнь, — твёрдо сказала баба Клава.
— Мать, твоя шизофрения прогрессирует.
— Несчастливый, Клавдия Романовна? Счастливый? — Светланина мама запахнула халат на тощей груди. — Кто определяет-то? Кто диагноз-то ставит? Вот мы с Толей, к примеру, какие?
Бабушка ответила:
— А какими вы хотите быть?
— Нет, кто определяет-то?
— Дождь, — прошептала бабушка.
Света возле бабушки поёжилась, как от сырого воздуха, как от капель, заползших за воротник.
Отец сказал:
— Обследоваться тебе надо, мать. Есть же доктора с дипломами, учреждения с персоналом…
— Баба, — спросила тихо Света, отступив на шаг, — а когда оно наступает? Как понять?
Баба Клава стояла прямо, точно распростилась с половиной прожитых годов. Глаза её сияли голубыми льдинками. У стола сопел отец, за столом позвякивала ложечкой мать. Свете хотелось накрыть материну руку своею ладонью и прошептать на ухо: прекрати звякать! Но Света помалкивала, чувствовала: нельзя сбивать бабушкин настрой.