Покуда я так пристально разглядывал его, одновременно притворяясь, будто смотрю в окно, за которым бушевала метель, он не обращал на меня ни малейшего внимания, не потрудился ни разу даже взглянуть в мою сторону – так поглощен он был пересчитыванием листов в своей удивительной книге. Помня, как по-дружески провели мы с ним минувшую ночь, в особенности же, как любовно обнимала меня его рука, когда я проснулся утром, я нашел это равнодушие весьма странным. Но дикари – странные существа, подчас и не знаешь толком, как к ним относиться. Поначалу они нам внушают благоговение, их спокойная простота и невозмутимость кажутся мудростью Сократа.
Я, кстати, заметил, что Квикег почти не общался с другими моряками в гостинице. Он не делал никаких попыток к сближению, словно не имел ни малейшего желания расширить круг знакомств. Все это показалось мне в высшей степени необычайным; однако, поразмыслив немного, я понял, что в этом было даже какое-то духовное превосходство. Передо мной сидел человек, заброшенный за тысячи миль от родного дома, проделавший долгий путь вокруг мыса Горн – потому что другого пути оттуда нет, – один среди людей, столь чуждых ему, точно он очутился на Юпитере; и тем не менее он держится совершенно непринужденно, сохраняя полнейшее хладнокровие, довольствуясь собственным обществом и всегда оставаясь самим собой. Право же, в этом виден тонкий философ, хотя он, разумеется, никогда о философии и не слыхивал. Но, вероятно, мы, смертные, только тогда можем быть истинными философами, когда сознательно к этому не стремимся. Если я слышу, что такой-то выдает себя за философа, я тут же заключаю, что он, подобно некоей старухе, просто «животом мается».
Кроме нас, в комнате не было ни души. Огонь в очаге горел слабо, пройдя уже ту стадию, когда своим первым жаром он обогрел помещение и теперь поблескивал лишь для того, чтобы было на что смотреть в задумчивости; а за окном столпились вечерние призраки и тени заглядывали в комнату, где мы сидели вдвоем в одиночестве и молчании; вой метели то торжественно нарастал, то замирал за стеною; и странные чувства стали зарождаться в моей душе. Что-то во мне растаяло. Я почувствовал, что мое ожесточенное сердце и яростная рука уж больше не ведут войну против здешнего волчьего мира. Его искупителем стал этот умиротворяющий дикарь. Вот он сидит передо мною, и самая его невозмутимость говорит о характере, чуждом затаившегося цивилизованного лицемерия и вежливой лжи. Конечно, он дикий, и при этом – редкостное страшилище, но я чувствовал, что меня начинает как-то загадочно тянуть к нему. И притягивало меня, словно сильный магнит, именно то, что оттолкнуло бы всякого другого. Попробую-ка я обзавестись другом-язычником, думал я, раз христианское добросердечие оказалось всего лишь пустой учтивостью. Я пододвинул к нему мою табуретку и стал делать разные дружелюбные знаки и жесты, в то же время всячески стараясь завязать с ним разговор. Вначале он не обращал внимания на мои попытки, но после того как я сослался на его ночное гостеприимство, он сам задал мне вопрос, будем ли мы с ним и в эту ночь спать вместе. Я ответил утвердительно, и мне показалось, что он остался этим доволен, может быть, даже несколько польщен.
Потом мы стали с ним вместе листать ту толстую книгу, и я попытался объяснить ему цель книгопечатания и растолковать смысл нескольких помещенных там иллюстраций. Таким образом мне удалось скоро заинтересовать его, и немного спустя мы уже болтали с ним, как могли, обо всех тех необыкновенных вещах, которые встречаются в этом славном городе. Потом я предложил: «Закурим?», – и он вытащил свой кошель-кисет и томагавк и любезно дал мне затянуться. Так мы с ним и сидели, по очереди попыхивая его дикарской трубкой и неторопливо передавая ее из рук в руки.
Если до этого в груди моего язычника еще оставался лед равнодушия, то теперь дружеский, сердечный огонек нашей трубки окончательно растопил его, и мы сделались задушевными приятелями. Он проникся ко мне такой же естественной, непринужденной симпатией, как и я к нему. И когда мы накурились, он прижал свой лоб к моему, крепко обнял меня за талию и сказал, что отныне мы с ним повенчаны, – подразумевая под этим традиционным в его стране выражением, что мы с ним теперь неразлучные друзья и что он готов умереть за меня, если возникнет в том необходимость. В моем соотечественнике столь скоропалительная вспышка дружелюбия показалась бы весьма преждевременной и не заслуживающей доверия – но к бесхитростному дикарю такие старинные мерки не подходили.