То есть на тот момент наши предпринимательские инициативы отчетливо попахивали безнадегой. И я уже думал намекнуть Пудису, что если мы собираемся дальше на юг, лучше двигаться прямо сейчас. Дотопать, вернуть благодетелю аппаратуру, пообещать передать деньги при случае из Москвы (не поверит, конечно, но какой у него выбор?) – и понемногу выбираться на трассу. А то увязнем. Потолкавшись в дверях церкви, пропустив внутрь испанских, видимо, туристов (я почему-то сразу определяю испанских женщин и редко на этот счет ошибаюсь – что-то есть в них очень характерное, в строении лица; четко я затрудняюсь это свойство назвать, просто чувствую, однако к картинному образу жгучей испанки оно точно не имеет никакого отношения), мы вышли в темный уже церковный двор. И вдруг оказались словно бы в другом времени, в другой эпохе. Абсолютно пустой атрий освещался лишь несколькими неяркими электрическими лампами в аркадах, причем сам источник из центра двора не был виден – там вполне могли бы гореть пускай не факелы, но какие-нибудь масляные фонари. Церковь находилась не в самом оживленном месте города, однако ощущение было такое, будто в пределах этих стен, под открытым небом с пробивающимися сквозь городскую засветку крупными звездами, не просто более-менее тихо, но стоит полная, совершенная тишина. Мы с Пудисом вообще ничего не сказали друг другу, однако было ясно, что ему так же, как и мне, уходить никуда отсюда не хочется. Мы в молчании порознь побродили по двору, разглядывая колонны, суровую, основательную кладку стен с благороднейшими, по-моему, в своей простоте украшениями. От самих пропорций арок веяло какой-то прочнейшей, невыкорчевываемой укорененностью. Тот, кто это строил, знал, для чего и почему он живет на земле. Я подумал: вряд ли такого достигнешь, занимаясь финансовой математикой.
На ознакомление с базиликой у испанцев ушло минут, наверное, двадцать, но вообще-то точно утверждать сложно, потому что, я уже говорил, мы с Пудисом в этом дворе как-то заблудились во времени. Пудис бродил по колоннадам, помыкивал – пел, что ли, про себя. Я устроился на приступочке в арке, прислонил сложенный штатив к стене, вывалил вещи из рюкзака, чтобы сложить поаккуратнее. Наши оформленные фотографии составляли довольно пухлую стопку, и весила она не так уж мало. Они вроде бы и не нужны были теперь, но бросать их, конечно, не годилось. Мы могли бы их просто дарить тем же водителям, которые нас возьмут, и новым знакомым. Я разложил фотографии на ступеньке в три стопки – чтобы каждую можно было нормально завернуть в полиэтиленовый пакет. Одна точно пойдет в мой рюкзак, другая – к Пудису, насчет третьей еще поборемся – в конце концов, Пудис, не я все это придумал. Начал убирать вещи обратно. В этот момент раздались голоса: испанцы уже выходили из церкви, переговариваясь, впрочем, сдержанно, негромко – все же католики, сказывается. Судя по всему, они испытывали сувенирный голод – в такой знаменитой церкви отчего-то вообще ничем не торговали, даже открытками. И стоило только первой зрелой худющей даме подойти поближе, посмотреть заинтересованно на наши снимки и спросить, продается ли это, как уже в следующее мгновение вся их группа столпилась вокруг меня, а еще через пять минут я сидел, зажимая в одном кулаке пучок купюр, в другом – горсть крупных монет. Они купили две трети фотографий. И никого не смутило, что как раз Сант-Амброджио ни на одной из них не было. Какое-то время я еще ждал, что они сейчас разберутся в этом, вернутся, обвинят нас в обмане и потребуют деньги назад. Но было слышно, как за стеной отъезжает большая машина – видимо, их автобус. Потом опять наступила тишина, и я обнаружил перед собой Пудиса.
– Рот закрой, – сказал я.
– Ты что, молился ему? – спросил Пудис.
– Кому – ему?
– Святому Амвросию Медиоланскому.
Нет, говорю, я о нем и не думал. Это, скорее, Пудису следовало молиться. Мне, собственно, дела не было. Его идея, его фотографии. Единственное – что надоело впустую таскаться со штативом. И потом – мы все-таки приехали из страны, где мысль обратиться к Богу или святому, чтобы тот поспособствовал повыгоднее что-то продать, пока еще представляется дикой.
Через пару дней мы расплатились с долгом, получили согласие на то, чтобы аппаратура до времени оставалась у нас, и перебрались в другой хостел, подороже. Он был ближе к центру, к тому же там можно было сдавать вещи на хранение – дежурный запирал их на ключ в специальной комнате – и не беспокоиться, что стоит на время отвернуться, как чужая дорогая камера уплывет в неведомом направлении. В Сант-Амброджио, несмотря на такое удачное начало, торговля пошла не слишком бойко – хотя теперь мы уже располагались у входа с хорошим выбором соответствующих месту снимков. Но поскольку Пудис один раз уже видел, что его продукция способна иметь спрос, в уныние он больше не впадал. И мы довольно быстро определили наконец правильное место, на котором и укрепились, – у ворот средневекового замка Кастелло Сфорцеско, выходящих в парк, только-только начинающий желтеть. Аллеи в парке назывались “Шекспир”, “Гёте”, “Шиллер”, “Мицкевич” и – “Пушкин”, что было приятно. Конкурировать нам здесь было не с кем. Обнаружилась странная вещь: торговля открытками и прочими сувенирами такого рода была налажена только на соборной площади. Вот негры почему-то продавали в Милане свои разноразмерные барабаны где ни попадя, в самых неожиданных и, по-видимому, вполне случайных местах: на выходе из метро, на вокзале, в тихом скверике жилого квартала, где итальянские мамаши с колясками выгуливали детей. Как будто барабан для жителя Милана был предметом первой необходимости. Довольно громкие негры умудрялись никого не раздражать. Двое периодически появлялись и барабанили по часу, по два, приманивая покупателей, и возле крепости, неподалеку от нас.
Делать в Европе свой маленький нелегальный бизнес оказалось доходно и приятно. Мы продавали на этом месте восемь из десяти оформленных фотографий – и выручали за них значительно больше, чем сперва рассчитывали. У Пудиса, пожалуй, и впрямь были настоящие художнические азарт и злость. Ничего бы не изменилось и наши доходы не упали, наоборот, выросли за счет снижения стоимости производства, если бы мы просто тиражировали полтора десятка наиболее удачных уже отснятых кадров. Однако Пудис несколько раз поднимал меня ради ранних съемок ни свет ни заря, а кроме того, всякий день, если было пасмурно или когда устанавливался к вечеру оптимальный для съемки мягкий свет, оставлял меня на вялой к этому часу коммерции, а сам на час-полтора удалялся куда-нибудь в город или в очередной раз обследовал, искал новые ракурсы вроде бы вдоль и поперек изученного уже Кастелло. Замок закрывался в шесть. В парке уже почти совсем темнело. Мы успевали сдать в лабораторию свежие пленки и отправлялись куда-нибудь перекусить.
Потом, дома, я много раз напоминал себе, что надо взять у Пудиса сохранившиеся миланские негативы, прилично напечатать и оцифровать, ну или хотя бы отсканировать прямо с пленки – но так и не собрался.
Пудис фотографировал с удовольствием. Но с еще большим – торговал тем, что у него получалось. В хорошие дни, когда был наплыв посетителей, он просто сиял. Ему нравилось распускать хвост и корчить из себя художника перед туристками всех мастей и рас. Нравилось – да и мне тоже – в ожидании новой экскурсии, отправляющейся после посещения замка и расположенной в нем пинакотеки (вход бесплатный всегда; Пудису особенно полюбилась там поздняя “Пьета” Микеланджело, как бы грубо вырубленная, недоработанная и выглядевшая на удивление современно, чуть ли не авангардно) прогуляться по парку, болтать не пойми о чем с красивыми, длинными дагомейскими неграми в растаманских вязаных шапках и порой колотить вместе с ними в барабаны – до их мастерства нам, может, и далеко оставалось, но выходило, по-моему, у нас в целом не так уж и плохо. Вообще приятно было чувствовать себя при деньгах – ощущение, от которого я за последний месяц отвык начисто, словно вовсе никогда его прежде не испытывал, – и обедать не остывшим кебабом с кока-колой на лавочке, а по меньшей мере в итальянском ответе Макдоналдсу, где подавали разную вкусную пиццу, я брал с осьминогами. (Я уже не понимал, не мог разобраться, это я нынешний смотрю как сквозь стекло, вчуже, на себя московского, привыкшего с иронией относиться к фастфуду такого пошиба – или наоборот.)