Он постучался в дверь квартиры Моцарта на втором этаже, открыла служанка, она знала его и впустила. Служанка рассказала, что ночью принуждена была позвать доктора — господин капельмейстер очень расхворался. Несмотря на это, жена Моцарта позвала Дайнера в комнаты.
Моцарт лежал на застеленной белым покрывалом кровати, стоявшей в одном из углов комнаты. Услыхав голос Дайнера, он приоткрыл глаза и чуть слышно проговорил:
— Иосиф, нынче ничего не выйдет. Нынче мы имеем дело только с докторами и аптеками…»
Больше он с кровати не вставал.
Пока человек на ногах, даже если он смертельно болен, в доме еще отсутствует та гнетущая атмосфера, какая повисает в нем тотчас же, лишь только недуг прикует больного к постели.
В квартире Моцарта тоскливо запахло лекарствами, установилась тягостная тишина. Тихие, осторожные шаги служанки, шепот Констанцы, приглушенные голоса докторов, сдавленные рыдания семилетнего Карла, прилепившегося ухом к двери, за которой лежит отец.
Время от времени тишину нарушали слабые звуки клавесина, грустное, прерывистое пение. Они неслись из комнаты больного: Моцарт работал с Зюсмайером над «Реквиемом». Когда же эта скорбная музыка смолкала, тишина становилась еще тягостней.
И с каждым днем музыки было все меньше, а тишины все больше и больше. Моцарт умирал. В полном сознании, спокойно и хладнокровно.
«Он умирал хладнокровно, — пишет Нимечек, — но очень неохотно. Это понятно, если вспомнить, что как раз в это время Моцарт получил декрет о зачислении его на должность капельмейстера собора святого Стефана со всеми доходами, исстари связанными с этим местом. Впервые в жизни перед ним раскрылась радостная перспектива — жить спокойно, в достатке, без тягостных забот о пропитании. Одновременно он также получил из Венгрии и Амстердама значительные, рассчитанные на долгое время заказы и договоры на новые сочинения.
— Я вынужден уйти именно сейчас, — часто жаловался он во время своей болезни, — когда мог бы жить спокойно! Разлучиться со своим искусством именно сейчас, когда я могу уже не быть рабом моды, не быть опутанным по рукам и по ногам всякими спекулянтами, когда я могу всецело следовать велениям своего сердца, писать свободно и независимо то, что оно мне подсказывает. Я принужден покинуть свою семью, своих бедных детей как раз тогда, когда мог бы лучше заботиться о их благосостоянии».
Даже в преддверии смерти Моцарта не покидали мысли о творчестве. Он вспоминал свое самое жизнерадостное и светлое творение — «Волшебную флейту». В те вечера, когда она шла в театре, он клал на стул рядом с постелью часы и, следя за ними, мысленно присутствовал на спектакле.
— Сейчас окончился первый акт… Сейчас наступило место «Тебе, великой Царице ночи», — со слабой улыбкой, как бы вслушиваясь в музыку, тихо произносил он.
За день до кончины Моцарт подозвал к постели Констанцу и проговорил:
— А все же как хотелось бы мне еще раз прослушать мою «Волшебную флейту»!.. — потом помолчал, собрался с силами и еле слышно запел песенку Папагено «Я всем известный птицелов».
Капельмейстер Фрейхауз-театра Розер, пришедший навестить больного, поспешил к клавесину и целиком пропел эту веселую и беззаботную песенку.
И Моцарт, которому остались считанные часы жизни, весело и беззаботно рассмеялся.
Наступило 4 декабря. К больному пришли друзья — Зюсмайер, Хофер, Шак, Герл. Моцарт попросил партитуру «Реквиема». Ему захотелось услышать свое сочинение.
И вот зазвучал «Реквием». Шак пел сопранную партию, Моцарт — альтовую, Хофер — теноровую и Герл — басовую. Неожиданно Моцарт разрыдался и отложил партитуру в сторону. Лишь после того, как все, кроме Зюсмайера, ушли, он успокоился.
Он лежал на спине, откинув голову на подушку. Строгий, неподвижный взгляд был устремлен в потолок.
Перед ним проходили годы, города и люди.
…Фридолин Вебер — огромный, шумный ребенок, фантазер и прожектер… Памятная маннгеймская зима. Тому минуло лишь десять с чем-то лет, а кажется — прошло не меньше полстолетия. Впрочем, вся его жизнь, такая короткая — ведь ему еще не исполнилось тридцати шести лет — кажется длинной-предлинной, настолько она насыщена событиями. То, чего другие с трудом достигали к двадцати годам, он достиг уже в шестилетнем возрасте. Оттого в свои тридцать с лишним лет он нередко чувствовал себя пожилым, много пожившим человеком.
…Студеная маннгеймская зима… Алоизия, нежная и неуловимая — первая любовь… Сколько огорчений принесла она маме!..