Выбрать главу

— Я думаю секреты.

— Какие же?

— Я думаю, что я буду старая и потом умру.

О, милая моя девочка!»

«10 января 1939 года.

Вчера была у нас елка. Дети танцевали, играли. Были Наташа с Татьяной Борисовной, Нина Карловна с Ниночкой. Потом приехал Генрих, а Эрика — так досадно! — приехать не смогла, была занята на работе.

Все у нас благополучно, а до этого было два тяжелых года… Все благополучно, но все же грусть, усталость и страх жизни. Страх за детей не отпускает, тяготит…»

Весной сорок первого года сняли дачу под Москвой в Мякинино и двадцать пятого мая перетащились с детьми и вещами. Две комнаты с верандой, веранда большая, разделенная надвое. И надо же такому случиться! — на другой половине оказался какой-то немец со своим семейством, сотрудник немецкого посольства. Леля была так раздосадована, хоть уезжай обратно в город. Этого только недоставало! Кто-нибудь еще заподозрит, что Генрих хотел общаться с немцем и нарочно снял здесь дачу.

— Глупости! Перестань всего бояться, — убеждал Генрих вконец расстроенную Лелю.

— Глупости? — не соглашалась она. — А водопровод?

Это был семейный шифр, понятный им двоим. Но через несколько дней немцы испарились, уехали в город и не возвращались.

— Как хорошо! — радовалась Леля.

— Не так уж хорошо, — усмехался Генрих. — Скорей плохой признак.

— Ты о чем? — спросила Леля.

— О войне, — спокойно сказал он.

Из дневника Елены Гараи.

«13 июня 1941 года.

Мы живем на даче в Мякинино. Девочкам здесь хорошо, они уже загорели. Ходим купаться на Москву-реку. Марта сейчас продиктовала мне свои стихи:

Слушайте, ребята, Пионеры, октябрята, Сегодня день рожденья Великого вождя, Сегодня день рожденья Сталина родного, Сегодня вся страна ликует и поет».

В воскресенье, 22 июня, Генрих, как обычно, отправился на станцию за газетами. Там, на станции, услышал радио.

Леля сидела в комнате с Мартой, кормила ее завтраком, заставляла пить молоко: «Ну давай, еще глоточек». Дверь, ведущую на веранду, завесили марлей от комаров. Леля намочила марлю в густой синьке, и она сделалась голубой. Так навсегда и осталось: дверной проем, лицо Генриха, напряженное, взволнованное, и голубая марля, которую он отдернул, входя:

— Война!

4

— СОЭ? Ну так, не так уж плохо, — с сильным акцентом сказал тот, что был постарше. — Вы, по крайней мере, останетесь живы.

— Вы по крайней мере, а мы по высшей мере, — улыбнулся второй.

Он гораздо лучше говорил по-русски. Они шутили — удивительно! — знали, что им предстоит, и — шутили. Было не принято расспрашивать, он и не расспрашивал. По какой статье? — вот и весь разговор. Они спросили его: «По какой статье?» «СОЭ», — сказал он. «А мы — пятьдесят восемь, — не дожидаясь вопроса, дружелюбно сказал тот, что был старше, лет шестидесяти, должно быть. — Мы венгры, говорим по-венгерски, просим прощения…»

И они снова заговорили по-своему, меряя шагами просторную камеру один от двери к стене, другой от стены к двери. Среди непонятных слов звучала иногда фамилия Чернопятов. Или показалось?

Его мучил приступ пеллагры, той болезни, которой он заболел в тюрьме и которая спасла его. Сначала доконала, а потом спасла. Всю ночь сквозь забытье и боль — голоса венгров и их тени на стене со связанными за спиной руками.

«Зачем же их связали? — мучился он. — В камере же не связывают».

Потом оказалось, что они вовсе не связаны, один подносил ему пить, а другой поддерживал голову, пока он пил. И они стучали в дверь, требуя, чтобы вызвали санитаров.

К утру боль стихла, но идти он уже не мог.

— Пожалуйста, запомните, может быть, когда-нибудь после войны, — сказал тот, что пошутил накануне про высшую меру. Он наклонился над ним и назвал адрес.

Пришли санитары и унесли его, и все забылось на долгие годы. А теперь — вдруг всплыло! Вдруг всплыло в памяти: Ольховка, 25. Теперь, когда он свободен, актирован по болезни. Пеллагра спасла его! В сорок шестом он уже жил в зоне, на сто первом километре от Москвы, а в сорок седьмом начал ходить без костылей, работал и даже прилично зарабатывал и тайком ездил иногда в Москву.

По дороге в Москву в гудящем, галдящем, прокуренном вагоне это и вспомнилось однажды.

…Сорок третий год, февраль или март, пеллагра уже вовсю мучает его, и чуть ли не в последний раз он в камере. Потом доходягу только пересылают из лазарета в лазарет. Как же он забыл про этих венгров! Один о чем-то просил его. Но о чем? Он не помнит, помнит только номер дома и улицу. Как странно! Ольховка, 25. И еще фамилия Чернопятов. Может быть, на Ольховке надо искать Чернопятовых?