Сережа прислал из Ташкента одно письмо, написал, что жарко, дышать нечем. В Ленинграде шел холодный осенний дождь, и трудно было себе представить, что где-то может быть так жарко, что нечем дышать.
— Не забудь, улица Жуковского, 56. Ты запиши, а то забудешь.
Нина Александровна слегка задыхалась от волнения, и по телефону это было отчетливо слышно.
— Да ты не волнуйся, ма! — сказал Виктор Петрович. — Я все записал.
— И на другой стороне посмотри, там была юридическая консультация и висела большая вывеска: «Адвокаты».
— Я помню.
— Ты не можешь это помнить, ты был так мал!
Сама тысячу раз рассказывала ему обо всем, а теперь удивляется, что он помнит.
…Дом был глинобитный, его белили два раза в год и в известку добавляли уголь, от этого стены выглядели как подсиненные. Тонкие высокие тополя вдоль арыка тоже белили снизу, но когда белили тополя, уголь не добавляли, и ночью от них делалось светло.
Жили в балахане, говоря по-русски — на чердаке, со двора наверх вела лестница, а под окном росла старая узловатая урючина, молодо расцветавшая весной бело-розовыми цветами.
Когда урюк поспевал, хозяин — старый узбек по фамилии Садыков — кричал им наверх:
— Эй, Ленинград, урюк поспел, ешь урюк!
Эвакуированных было четверо. Нина Александровна с четырехмесячным Витей и две ее подруги по консерватории Зоя Глебова и Марианна Блюмгорт. Старый Садыков не мог запомнить их имен — он вообще плохо говорил по-русски — и называл всех одним именем: Ленинград.
— Ленинград! Известий слушал? — кричал он.
— Смоленск сдали, — отвечали девушки.
Старик цокал языком, поднимал руку к тюбетейке и уходил в дом. Два его сына были на фронте, один под Ленинградом, а от другого с самого начала войны не было никаких известий.
В доме рядом, отделенные от соседей невысоким дувалом, тоже жили эвакуированные, москвичи и ленинградцы.
— На этом доме когда-нибудь мемориальную доску повесят, — говорила Марианна.
В доме 54 по улице Жуковского жила Анна Андреевна Ахматова.
Они так и не решились с ней познакомиться, только здоровались издали, и она склоняла в ответ свою величественную голову.
— Господи, какая женщина! — восхищались девушки. — А мы-то что все ноем, суетимся?
По правде говоря, они не ныли вовсе, хоть и приходилось несладко. Особенно Нине Александровне. Витя долго и тяжко болел, и прошло целых три года, пока он окончательно не выправился и не превратился в крепкого веселого мальчика.
Консерватория давно уехала обратно в Ленинград, и в доме 54 не осталось никого из эвакуированных, а Нина Александровна все жила в балахане у старого Садыкова. Когда она уходила на работу (устроилась машинисткой в Заготзерне), маленький Витя оставался с Садыковым, и по-узбекски он уже говорил едва ли не лучше, чем по-русски.
Только в сорок пятом году, за три месяца до Победы, вернулись в Ленинград. На вокзале их встретили Зоя и Марианна, и, пока ехали с вокзала в четвертом трамвае на Васильевский, Нина Александровна все время плакала, и Витя, глядя на нее, плакал тоже…
— Откуда вы все это знаете?
— А я люблю стихи. А вы разве нет?
— Я тоже люблю, но я ничего не запоминаю.
«Красивая женщина, но до чего ж глупа», — подумал Виктор Петрович. Это он предложил ей пройтись перед ужином до аэропорта.
— До аэропорта? — круглые черные глаза докторши сделались еще круглее. — Но ведь это далеко!
И вот они гуляют перед ужином, и он читает ей стихи, потому что разговаривать скучно, а так она хоть молчит, и ее глаза, когда она взглядывает на него, при свете редких фонарей кажутся еще черней, чем днем.
— А это кто написал?
— И это — Ахматова.
— Про Ташкент?
— Она жила здесь во время войны.
— А-а, — сказала Алла Сергеевна и спросила: — Какое завтра число?
О господи, какое число! Неужели кому-нибудь неизвестно, что завтра двадцать третье, полуфинал.
— Завтра двадцать третье, полуфинал.
— Вы можете о чем-нибудь думать, кроме бокса? — рассердилась Алла Сергеевна.
— Конечно! Я ведь вот читаю вам стихи…
— Вы потому и читаете стихи, что думаете о боксе.