Выбрать главу

Теперь, когда та жизнь давно кончилась и все разбрелись, разъехались кто куда (Машков уехал на Камчатку, он был вулканологом, предполагал, что едет на два года, а застрял навсегда), в Лидиной голове вдруг возникают полузабытые строки, с которыми неизвестно что делать.

И ты поднимешься ко мне Со дна стихов моих…

Иногда хочется узнать, чьи это стихи, но у кого спросишь?

Лиду назначили бригадиром. Ничего, в сущности, не изменилось. Это когда-то, когда были молодые, еще при Чичагине, с каким шумом собирали бригаду коммунистического труда! Шили всем девчонкам одинаковые халатики, одинаковые — красные в белый горох — косынки. Ходили вместе в театр, ездили в Петергоф, то и дело снимались для газеты. Вот они — пожелтевшие — хранятся у Лиды. Ее назначили летописцем бригады. Ну не смешно ли? Летописцем! Думали жить сто лет: ходить в театр, ездить в Петергоф. А главное — кроить из лучшей кожи, вот из такой примерно, какую сейчас подкинули в цех, как говорят, стараниями нового главного инженера. Тогда, правда, кожа была не французская, как эта, своя, с завода Радищева, но вполне приличная. Сами ездили на завод, в такую же, как у них, бригаду комтруда.

В красном уголке, где стоял тяжелый, мокрый запах кожзавода, было устроено чаепитие. Все, однако, понимали, что не от совместного чаепития что-то зависит, а от того, как договорятся директора. И уж, конечно, лучшую кожу отдадут бригаде Сивачевой, потому что на них, как выразился на собрании Серов, «смотрит вся Европа».

Потом таких бригад, где вместе ходили в театр, ездили в Петергоф, стало на фабрике много, на всех хорошей кожи не напастись, косынки выгорели, халатики поистрепались. Бригадир Нина Сивачева пошла по комсомольской путевке в институт. И Чичагина уже не было. И бригада стала просто бригадой, как все. И работали хорошо, как все, только без шума. Их уже не фотографировали для газеты, и само собой постепенно исчезло ощущение, что вот-вот что-то произойдет. Или это только Лиде так казалось из-за ожидания какой-то необыкновенной жизни с Маратом Чичагиным?

Заместитель начальника цеха Майя Цезаревна сердито сказала Лиде:

— Почему собрания не проводишь в бригаде? Вопросов разве нет?

Вопросов всегда уйма, но разве их на собрании решают? Их решают, пока пьют чай с принесенными из дома бутербродами, сидя на высоких круглых табуретах у прессов. Или в конторке, сгрудившись у стола, за которым, подперев голову и словно никого не слушая, сидит Софья Владимировна, которая, однако (всем известно!), не только слышит, что именно говорит каждая, но и то, что она, возможно, и не говорит, а только думает.

Лиде тридцать семь лет. Детей у нее больше не будет. Два выкидыша и мертвый ребенок. Ей его даже не показали. С Чичагиным когда-то ничего не дождалась — ни семьи, ни радости, а здесь-то почему так обошло судьбой?

В цехе, когда пришла из больницы, на нее смотрели с жалостью, а она, чтобы не заплакать (каждую минуту хотелось заплакать), ходила, глядя высоко поверх голов.

— Ты чего это гордишься, Лидка? Ни на кого не смотришь, — сказала сменщица Рая Поспелова.

— Раечка, Раечка, не трогай меня, а то я заплачу, — скороговоркой произнесла Лида, торопливо запихивая в сумку-косметичку расческу, помаду, пудреницу.

— А дневки пересчитала?

— Нет, — покачала головой Лида.

— Ну ладно, я за тебя пересчитаю, — сказала Рая, — иди уж, раз тебе надо.

Разве ей надо? Ничего ей не надо. Сегодня она поедет домой на метро. Когда была беременная, в метро не ездила, ездила в трамвае. Однажды стало плохо в метро, с тех пор не ездила, боялась. А теперь чего ж бояться?

Лида доехала до «Невского» и вышла на канал Грибоедова. Вчера при Аньке Мартышевой делала вид, что ей все безразлично, а сегодня целый день ждала, не придет ли опять Чичагин в цех. Когда Рая спросила ее: «Ты чего ни на кого не смотришь?» — чуть не разревелась от стыда и жалости к себе: дура, дура, господи, какая дура! Целый день ждала, глаза проглядела, а ему наплевать на нее. Как тогда, так и сейчас. Для него все исчезло, как не было. Сияли майоликовые цветы на стене, и вот уж нет тех цветов. Так и здесь — ничего нет.

Лида пошла вдоль канала и мимо Михайловского сада вышла на Марсово поле. Цвела сирень, оглушительно кричали воробьи, ссорились из-за насыпанных кем-то крошек. Лида поискала в сумке и вытащила бутерброд. Сегодня даже чай пить не пошла, пили в комплектовке, а ей не хотелось уходить из цеха: вдруг придет? Господи, какая дура!

Она раскрошила хлеб воробьям, а сыр съела сама. Скамейка была еще теплой, но солнце уже пряталось за крышу Ленэнерго. Лида плакала, вытирая слезы ладонью, и сыр делался соленым от слез.