Чем строже предписания, тем чаще их нарушали, особенно в городе Медичи, где издревле умели договориться и задобрить.
Модницы бессовестно обманывали чиновников. Однажды офицер сделал внушение флорентийской щеголихе за то, что та носит на капюшоне запрещенную драпировку с разрезами. Ничуть не смутившись, она сняла ее и протянула ему со словами: «Но ведь это всего лишь венок». Про венки в регламентах ничего не говорилось, и офицер отступил. В другой раз блюститель нравственности остановил даму в платье, усеянном запрещенными пуговицами. Дама с возмущением ответила: «Но это не пуговицы, это чашечки, посмотрите, у них нет даже ножки, и на моем платье нет ни одной петли!» Возразить было нечего.
Находчивая щеголиха, любившая меха, на вопрос офицера, почему она носит запрещенного горностая, гневно выпалила: «А где вы здесь видите горностая?! Это не горностай. Это шкурки молочника (lattizini)». — «Какого такого молочника?» — не унимался офицер. «Молочник — это дикое животное! Стыдно не знать», — прокричала возмущенная дама. И была такова.
Но то, что было запрещено в будни, дозволялось по праздникам. Девушки могли выбирать дорогие ткани и аксессуары для свадебного наряда, который говорил о благополучии родителей. Богатые и сверхбогатые костюмы невесты и жениха считались признаками семейной чести.
Законы, сочиненные «Офицерами», не распространялись на первостепенные аристократические семейства и династии правивших олигархов. То, что не позволено Джованни-трактирщику, вполне допустимо для отпрысков Питти и Медичи, чьи вдохновенные лики и вдохновляющие одеяния воспевали художники Кватроченто. Для позирования они выбирали самые помпезные наряды, понимая, что с помощью талантливого живописца попадут в вечность, а потомки непременно восхитятся их драгоценными плащами, ожерельями, мехами.
Именитых дам также изображали во всем обилии и блеске их богатства. Ведь изысканным текстилем, щегольским платьем, россыпями фантастических драгоценностей писаная красавица демонстрировала семейную честь. Художникам позволяли приврать: увеличить изумрудные кулоны, привесить баснословные броши, подбросить золотого блеска тканям.
Моделями да Винчи также были богатые и просвещенные дамы: Чечилия Галлерани, Джиневра де Бенчи. И даже Лиза дель Джокондо, супруга торговца тканями, считалась весьма состоятельной. Но на портретах все они в странных сумрачных платьях, почти без украшений, словно монашенки.
У Леонардо было особое врожденное чувство гармонии. Оно помогало заметить избыточное, подсказывало, что стушевать, а что добавить в композицию, нашептывало тайные формулы совершенных, законченных образов. Да Винчи умел найти баланс между фигурой и пейзажем, лицом и прической, костюмом и телом. Пышные наряды и украшения художник не любил — они шумели, отвлекали внимание, нарушали божественную гармонию. Он смягчал и приглушал оттенки платьев, удалял пеструю вышивку и блесткие аксессуары, упрощал до неузнаваемости головные уборы.
Да Винчи никогда не копировал моду. Он придумывал ее сам. Облачал синьор в фантастические вуали и туманные накидки, сочинял искусные композиции из античных складок, обращал прически в водные потоки. Пухлая итальянская красавица в тяжелых нарядах становилась на его картинах полувоздушной грациозной абстракцией с едва заметной улыбкой.
Леонардо был истинным минималистом. Своими тихими совершенными образами в скромных облачениях он на много веков опередил искусство и моду.
Она была поэтом, и, как говорили, весьма искусным. Сочиняла о любви, античной и мирской, о вечной красоте, коварной старости и подлой смерти. Была наблюдательна, остра на язык, водила близкое знакомство с неоплатониками.
Ничего, впрочем, из ее эпистолярного наследия не сохранилось. Осталось лишь изысканное, полное нежнейших чувств письмо одного ее нечаянного возлюбленного, молодого неловкого римского лютниста, состоявшего при папском дворе. В послании он осыпал Джиневру эпитетами и влажными комплиментами, восхвалял красоту тонкой души и мраморного тела. И между прочим сообщал, что ведет ежедневные беседы с римскими матронами, без устали расхваливает добродетельных флорентиек и часто поминает ее, Джиневру де Бенчи, возвышенную поэтессу, равную богам, звезду звезд.
Заключая послание, он умолял прислать ее сочинение, чудную сестину, начинавшуюся так: «Прошу, прости меня, / я горная тигрица». Эти строчки воспламеняли его воображение, тревожили память.