– Ты чо?! – вскрикнула испуганно Анжела, но Ашот только плечами пожал:
– Я чо? Да я ничо! Это она – ты разве не видела, Анжелка? – это она все разбросала! И листок сорвала, и деньги расшвыряла!.. Но ничо, это ей даром не пройдет! Она еще попляшет! Ты ничо с полу не поднимай, Анжелка, поняла? Я ее сейчас в ментуру сдам!
И с этими словами он выскочил из «пазика» – и тотчас замер по стойке «смирно», чтобы пропустить поток машин, несущийся по Варварке.
Алена растерянно оглянулась.
Анжела таращилась то на нее, то на разгром, учиненный в маршрутке, и глаза у нее были по-детски испуганные. И даже вроде бы слезами их заволокло.
– Трудно вам с ним? – спросила Алена, которую порою пробивало вот так вдруг – надо или не надо – на жалость к объектам, совершенно в ее жалости не нуждающимся и, по большому счету, не заслуживающим оной.
– Да он еще ничо, он хоть не пристает, – пробормотала Анжела. – У него жена русская, поэтому он всех русских женщин жалеет.
– Да-да, я только что это заметила, – едва ответила Алена, не надеясь, впрочем, что ее ирония окажется доступна кондукторше. – Меня он очень сильно пожалел.
Она повернулась к окну и поглядела на этого «жалельщика русских женщин». Ашоту наконец удалось прорваться сквозь череду машин. Он перебежал дорогу и подскочил к черному «Мерседесу», припаркованному почти у входа в «Алексеевские ряды». Наклонился в тонированному стеклу около места водителя… Дверца распахнулась, и из автомобиля выбрался невысокий, но очень широкий – настоящий крепыш – парень лет тридцати с хмурым простонародным лицом и острыми глазами. Само собой, он был брит на голову, носил черную кожаную крутку и черную же водолазку с черными джинсами. А впрочем, даже и без этого камуфляжа «деловых» сразу видно было, что парень он крайне серьезный.
Крепыш сдержанно поручкался с Ашотом и, сунув в карманы джинсов изрядные кулачищи, стал внимательно слушать его торопливую (Алене был виден профиль супостата и активное шевеленье его усов) речь. Иногда водитель махал в сторону «пазика», крепыш следил взглядом за движением его руки, и Алене казалось, что неприятные темные глаза (она, понятно, не могла различить их цвета, но ощущение чего-то темного и тяжелого не исчезало) пристально выцеливают ее – словно дуло ружья. Вернее, словно двустволка – глаз-то было два. К сожалению…
– Кто это? – спросила она у Анжелы.
– Не знаю… – пробормотала та. – Крутой какой-то. Мент, что ли? Номера вроде милицейские…
Алене номеров видно не было, но она все равно в них ничего не понимала, а потому поверила кондукторше.
– Точно?!
– Ашот сказал же: в ментуру вас сдаст. Наверное, знакомый его. Ой, ведь и правда сдаст…
– Ну-у уж! – протянула Алена с максимально возможным недоверием, однако максимум получился какой-то минимальный…
– Дался же вам этот осел из объявления… Вот зачем вы Ашота разозлили? – проворчала вдруг Анжела, и Алена с изумлением услышала, что голос кондукторши исполнен сочувствия.
– Ладно, это бессмысленный разговор, – махнула наша писательница. – Мы друг друга все равно не поймем. Вы меня лучше выпустите, Анжела. Мне в библиотеку надо. Вон в ту, областную. В зал ценных изданий. У меня там книжка заказана. А время уходит…
Анжела несколько раз моргнула, и ее глаза, за последние несколько минут приобретшие вроде бы вполне приятный зеленоватый цвет, снова сделались пустыми, плоскими и невыразительными. Вдобавок она их немедленно отвела от Алены, можно сказать, даже отдернула с испугом.
– Как это я вас выпущу? – пробурчала Анжела. – А что со мной потом Ашот сделает? Видели же, какой он бешеный? Деньги раскидал… – И она с тоской поглядела на разбросанную мелочь и червонцы, однако и пальцем не пошевелила, чтобы их собрать.
Да, жалостливого Ашота девчонка боялась, кажется, до смерти, и Алена поняла, что тезис «Спасение утопающих – дело рук самих утопающих» не утратил актуальности и сиюминутности. Она вскочила с сиденья, на краешек которого опустилась было, и, сделав обманный полувольт, обогнула Анжелу, рванулась к передним дверцам и попыталась их разомкнуть руками.
Но ничего не вышло, конечно!
– Откройте! – крикнула Алена яростно.
– Ага, так я тебе и открыл, хулиганка! – послышался злорадный голос Ашота, и Алена, обернувшись, увидела, что он уже забрался в кабину и скалится на ее бессмысленные старания с нескрываемым удовольствием. – Ничего, сейчас с тобой разберутся!
Вслед за этим Алена услышала звук открываемых дверей – увы, совсем не тех, сквозь которые она безуспешно старалась прорваться, а задних. Она повернула голову и увидела, как через них в «пазик» впрыгнул крепыш в черной куртке (ну, тот, из «Мерседеса») и, грозно набычившись, пошел к ней, тяжело поводя плечами и как-то особенно пугающе стискивая свои увесистые кулачищи…
– Милиция, – буркнул он, с отвращением оглядывая замершую Алену. – Предъявите документы!
…В описываемое время неподалеку от места сего происшествия происходил приватный разговор следующего содержания:
– Погоди, Леха, я не понял, так ты у нас теперь что, вернее, кто – псих?
– Выходит, псих. Хотя веселого тут мало.
– Да я и не веселюсь, что ты! А врачи что говорят?
– Ты больной? Не был я у врача! Придешь туда – и всё, поминай как звали. А вернее, вообще не поверят. Нет, к психиатру я не пойду, с меня вполне хватило того зачуханного юного невропатолога из нашей поликлиники, к которому я все же обратился. Все, говорит, у вас нормальное, и пульс, и давление, и язык розовый…
– Погоди, а при чем тут язык?
– Ты меня спрашиваешь?! Ты его спроси! И язык розовый, говорит, и слюна не каплет, и сопли не текут, а пульс нормальный, наполнение хорошее… Ну и прочую всякую свою чухню несет. Я ему: да вы поймите, я сам себя в клетку посадил и наружный замок навесил, чтобы не бежать в музей! А он, когда про музей услышал, вообще чуть ли не хихикать начал. То есть у них это, видимо, ни в какие рамки не входит, чтобы человек так вот с ума сошел – захотел бежать в художественный музей картины смотреть. Новое поколение выбирает пепси…
– А может, как раз наоборот. То есть я тебе навскидку назову человек сорок, которых только в припадке белой горячки в музей затащить можно. И это только, что называется, среди нашего бомонда. А возьми кого попроще…
– Ну так оно. И все же мне показалось, что, если я бы сказал этому докторишке, что я – Наполеон, Александр Великий, или, к примеру, батька Махно, или даже вся эта тройка в одном флаконе, а не порознь, он бы мне худо-бедно поверил. А в патологическую страсть к искусству – нет, ни за что!
– Но я так понял, у тебя вроде была страсть не к искусству, а к разрушению оного, да? Ты картину что, порезать хотел?
– Я и сам не знаю, чего я от нее хочу. Ну да, кажется, именно порезать…
– А ты врачу про это сказал? Леш, чего молчишь? Сказал или нет?
– Честно? Нет.
– А почему?
– Ну, если совсем честно, доктор тот где-то был прав: в ту минуту, когда он меня осматривал, я уже малость очухался. Бесы мои то ли угомонились, то ли устали, то ли на другой объект перекинулись… Я говорил тебе? Они ведь меня проинформировали, что я у них не один такой искусствоман под опекой…
– Твою мать… Мать твою!
– Ну при чем тут моя мать, ты сам посуди! Родила она меня вполне здоровым, и столько лет нормально прожил, тоже Бога гневить нечего, даже простужался не каждую зиму, а что с катушек съезжать вдруг стал – это, наверное, жизнь заставила… А насчет того, почему я не сказал доктору, что меня терзала зависть к лаврам Герострата… Испугался я, понимаешь? Подумал: а вдруг он вызовет милицию, повяжут меня и…
– Леха! А друзья на что!
– Друзья?.. Хм… Уж и не знаю… После того как родная дочь со своим женишком уже готовы были самодельную смирительную рубашку на меня надеть, я даже в семейных узах разуверился, что ж о друзьях говорить…
– В каком смысле – смирительную рубашку? Они знают, что с тобой случилось?
– Нет. Я побоялся им сказать. Да какая разница? Они меня давно ненормальным считают, с тех пор как я с Юлькой стал встречаться.