– Так просто, потому что он у меня свободен. А что?
– День рождения у меня во вторник, вот что. А может, вы у Льва Ивановича заранее кое-что обо мне вызнали, а, Алена?
– Спросите у него, вызнавала я или нет. Не более чем совпадение, клянусь!
– Хорошо, тогда я вам еще позвоню насчет конкретного времени, буквально завтра. Договорились? Мобильный свой вы мне давали… Да, вот он, на вашей визитке. Ну, тогда до звонка?
– До звонка!
Москва – Нижний Новгород, 1880 год,
из писем Антонины Карамзиной
«Николашечка, вот и я, тебе пишу. Здравствуй, братец! Как ты там? Впрочем, прости, оставлю обязательные вопросы о житье-бытье, о нем мы и при встрече поговорить можем. А сейчас… Ну, ты уже понял, что раз получил это письмо, значит, мне удалось… Мне удалось, удалось! Он захотел меня выслушать!
Но ты просто представить себе не можешь, сколько сил мне потребовалось, чтобы до него добраться, к нему прорваться и склонить его на разговор! А теперь такое ощущение, что получилось все как бы само собой. Честно говоря, я думала – он такой суровый, такой сдержанный человек, совершенно чуждый всякой дешевой галантерейности. Нет, нет, конечно, это не те слова, я даже готова их вымарать сейчас! Скорее тут можно вести речь о галантности. Я думала, мой дурацкий курносый носик и легкомысленные кудряшки только испортят все дело, а потому для первой встречи вырядилась самым суровым образом. Ты и представить себе не можешь, какова я была! Видел бы ты мой шапокляк… мое пенсне… видел бы жакетку… по сути, это был сюртук одного из моих московских приятелей-художников… Сам он предпочитает носить этакую блузу, бархатную, весьма авантажную, а также бархатный бэрэт на неистовых соломенных кудрях… А цивильную, презираемую одежду ссудил по доброте душевной одной твоей знакомой авантюрьерке.
Это они меня так здесь называют – авантюрьерка. Как видишь, по их мнению, я даже до названия авантюристки еще не доросла, так, подвизаюсь где-то в приготовишках… Теперь-то они все прикусили языки, ехидны!
Ну вот, короче говоря и говоря короче, приятели мои московские таскали меня за собой в академические классы, где можно было повстречать В.М., таскали, и даже порою удавалось издали его увидать, однако вокруг него немедленно возникал такой круговорот человеческий, что ни в сказке сказать, ни пером написать, ни сквозь сии пенистые волны пробиться. Как-то раз я все же успела, наглости набралась – пискнула тонким голосишком, мол, имею что предложить для воплощения вашего нового замысла, мэтр! Да где там, он меня не слышал… Хотя нет, слышал: бросил взгляд мимолетный, этак брезгливо (вот те крест, Николашка, не лгу, разрази меня гром!) поморщился, завидя мой шляпедрон, – и отворотился поскорей в сторону.
Ты, конечно, сказал бы, что всякая нормальная женщина на моем месте немедленно поняла бы, в чем дело. Но ведь я – не нормальная женщина, я сумасшедшая, я книжный червь с бантиком, как ты меня называл… Словом, до меня даже не дошло, в чем моя ошибка! И неизвестно, сколько времени я еще зря даром потратила бы, когда бы не случай. И это свидетельство того, что я права, права, целых сто раз права была в своей настойчивости, коли Провидение мне помогло, пусть и при обстоятельствах самых неожиданных!
Но продолжаю. На другой день после вышеописанного афронта классов не было, и мы с моими друзьями решились поехать в Сокольники. Погода, природа, веселый май, чаруя, мает души… травка зеленеет, солнышко блестит, ласточка с весною в сени к нам летит… так сказать, выбрались на пленэр. А может, на пикник. Не суть важно, что планировалось, поскольку не удалось ни то, ни другое. Сошли, стало быть, мы с извозчика (нас было пятеро, ты только вообрази, как набились в экипаж, да еще с корзинками, да с этюдниками!), побрели искать подходящую полянку, чтобы и скатерть-самобранку разложить, и этюдники пристроить, да чтоб к тому вид, непременно чтобы вид бы подобающий, вполне достойный изображения на этюдах будущих знаменитостей мира искусства. Ну, я… Со мной все ясно, я только рисовальщица, к тому же не очень способная – меня другое интересует, ты сам знаешь, умение рисовать нужно мне лишь для того, чтобы в точности копировать те волшебные, чарующие знаки, которые с некоторых пор составляют смысл моего существования. Но среди тех, кто был со мной, среди моих приятелей ты, быть может, вскорости увидишь истинных гениев! Правда, беда, что иных из них от искусства влекут всякие глупости, о которых и говорить, и писать неприятно и даже опасно. Да, зараза нигилизма проникла глубоко, разъела самые светлые души… Я, конечно, молчу о своей патриархальности, скрываю ее, как могу, она нынче считается признаком отсталости, я строю из себя новую женщину, но в глубине души мне иногда бывает страшно – так страшно за них, за друзей моих, и до того неприятно, что реализм в искусстве, всеми столь превозносимый и почитаемый, кажется мне порою даже не методом искусства, а средством борьбы идей, борьбы политической, далекой от живописи, вредной…
Но ладно, ладно, ладно, я все время увожу разговор в сторону, об этом можно и при встрече, а сейчас о главном! Итак, мы шатались по лесу и наконец выбрались к чудной лужайке. Где-то неподалеку журчал ручеек, трава была не трава, а самая настоящая мурава со множеством одуванчиков. Мы немедленно раскинули наши пледы и плюхнулись навзничь, уставясь в небеса. Жаворонок звенел где-то высоко-высоко, солнышко пригревало, всех немедля потянуло ко сну… видимо, от переизбытка спокойствия и благодати. Никому уже не хотелось ни пить, ни есть, ни прогуливаться, ни – тем паче, увы, тем паче! – возиться с этюдниками, кистями, палитрами… Кажется, мы все хором уж начали задремывать, и вдруг… словно гром средь ясного неба раздался голос:
– Ба, знакомые все лица!
Мы подскочили, как ужаленные. Что ж видим? В.М. собственной персоною! В светлом чесучовом пиджаке, в косоворотке, при соломенной шляпе и трости, вальяжный – ну спасу нет никакого, ничуточки не похожий на того подвижника, образ коего в моем восприятии уж сложился к тому времени благодаря рассказам моих друзей и нескольким встречам в классах. В нем сейчас все улыбалось: и глаза, и губы, и бородка с усами… Мы все повскакали на ноги. Его благожелательный взгляд облетел нас, словно шмель – полянку тянущихся к нему цветов. Потом с каждым из молодых людей В.М. поздоровался за руку.
– А эта красавица кто же? – спросил он, когда дошла очередь и до меня. – Вы чья модель? Нет, я назвал бы вас не моделью, а музою! Отчего я не имел чести быть представленным сей музе, господа?
Меня наперебой кинулись рекомендовать. Господа друзья мои сделали все, чтобы выставить меня в самом кошмарном свете перед своим мэтром. Я и женщина-ученый, я и надежда русской исторической науки, и первооткрывательница доселе погребенных под прахом столетий таинственных славянских рунических знаков… словом, сами Шлиман и Снурри Стурулсон передо мной просто дети малые! Темно-карие и довольно узкие глаза В.М., по мере того как он внимал сим неумеренным панегирикам, становились все больше и больше. Наконец он взмахом руки остановил восторженное жужжание моих друзей и поклонников и продекламировал:
– «Не дай мне бог сойтись на бале иль при разъезде на крыльце с семинаристом в желтой шали иль академиком в чепце!»
Все так и покатились со смеху: и впрямь, Пушкин здесь был чрезвычайно уместен. Одной мне было не до веселья. Я даже описать тебе не могу, как озлилась! Я пыхтела, как паровоз! И, видимо, Виктор Михайлович понял, что обидел меня.
– А впрочем, – сказал он, – я в три тысячи раз охотней приму совет от хорошенькой женщины… вернее, красавицы, истинной красавицы, такой, например, как вы, чем от какой-нибудь строго научной уродины. Вчера в классах ко мне пыталось прорваться тако-ое пугало женского, вернее, среднего рода, что, даже держи оно в зубах портфель, набитый всеми тайнами Тициановой и Рафаэлевой живописи, всеми секретами великого да Винчи, я не подпустил бы это существо к себе! Видели б вы его шапокляк, его сюртук, господа! А пенсне, пенсне, господа!