Артур Конан Дойль
ЛИТЕРАТУРНАЯ МОЗАИКА
С отроческих лет во мне жила твердая, несокрушимая уверенность в том, что мое истинное призвание — литература. Но найти сведущего человека, который проявил бы ко мне участие, оказалось, как это ни странно, невероятно трудным. Правда, близкие друзья, ознакомившись с моими вдохновенными творениями, случалось, говорили: «А знаешь, Смит, не так уж плохо!» или «Послушай моего совета, дружище, отправь это в какой-нибудь журнал», — и у меня не хватало мужества признаться, что мои опусы побывали чуть ли не у всех лондонских издателей, всякий раз возвращаясь с необычайной быстротой и пунктуальностью и тем наглядно показывая исправную и четкую работу нашей почты.
Будь мои рукописи бумажными бумерангами, они не могли бы с большей точностью попадать обратно в руки пославшего их неудачника. Как это мерзко и оскорбительно, когда безжалостный почтальон вручает тебе свернутые в узкую трубку мелко исписанные и теперь уже потрепанные листки, всего несколько дней назад такие безукоризненно свежие, сулившие столько надежд! И какая моральная низость сквозит в смехотворном доводе издателя: «из-за отсутствия места»! Но тема эта слишком неприятна, к тому же уводит от задуманного мною простого изложения фактов.
С семнадцати и до двадцати трех лет я писал так много, что был подобен непрестанно извергающемуся вулкану. Стихи и рассказы, статьи и обзоры — ничто не было чуждо моему перу. Я готов был писать что угодно и о чем угодно, начиная с морской змеи и кончая небулярной космогонической теорией, и смело могу сказать, что, затрагивая тот или иной вопрос, я почти всегда старался осветить его с новой точки зрения. Однако больше всего меня привлекали поэзия и художественная проза. Какие слезы проливал я над страданиями своих героинь, как смеялся над забавными выходками своих комических персонажей! Увы, я так и не встретил никого, кто бы сошелся со мной в оценке моих произведений, а неразделенные восторги собственным талантом, сколь бы ни были они искренни, скоро остывают. Отец отнюдь не поощрял мои литературные занятия, почитая их пустой тратой времени и денег, и в конце концов я был вынужден отказаться от мечты стать независимым литератором и занял должность клерка в коммерческой фирме, ведущей оптовую торговлю с Западной Африкой.
Но, даже принуждаемый к ставшим моим уделом прозаическим обязанностям конторского служащего, я оставался верен своей первой любви и вводил живые краски в самые банальные деловые письма, весьма, как мне передавали, изумляя тем адресатов. Мой тонкий сарказм заставлял хмуриться и корчиться уклончивых кредиторов. Иногда, подобно Сайласу Веггу, я вдруг переходил на стихотворную форму, придавая возвышенный стиль коммерческой корреспонденции. Что может быть изысканнее, например, вот этого, переложенного мною на стихи распоряжения фирмы, адресованного капитану одного из ее судов?
И так четыре страницы подряд. Капитан не только не оценил по достоинству этот небольшой шедевр, но на следующий же день явился в контору и с неуместной горячностью потребовал, чтобы ему объяснили, что все это значит, и мне пришлось перевести весь текст обратно на язык прозы. На сей раз, как и в других подобных случаях, мой патрон сурово меня отчитал — излишне говорить, что человек этот не обладал ни малейшим литературным вкусом!
Но все сказанное — лишь вступление к главному. Примерно на десятом году служебной лямки я получил наследство — небольшое, но при моих скромных потребностях вполне достаточное. Обретя вдруг независимость, я снял уютный домик подальше от лондонского шума и суеты и поселился там с намерением создать некое великое произведение, которое возвысило бы меня над всем нашим родом Смитов и сделало бы мое имя бессмертным. Я купил несколько дестей писчей бумаги, коробку гусиных перьев и пузырек чернил за шесть пенсов и, наказав служанке не пускать ко мне никаких посетителей, стал подыскивать подходящую тему.
Я искал ее несколько недель, и к этому времени выяснилось, что, постоянно грызя перья, я уничтожил их изрядное количество и извел столько чернил на кляксы, брызги и не имевшие продолжения начала, что чернила имелись повсюду, только не в пузырьке. Сам же роман не двигался с места, легкость пера, столь присущая мне в юности, совершенно исчезла — воображение бездействовало, в голове было абсолютно пусто. Как я ни старался, я не мог подстегнуть бессильную фантазию, мне не удавалось сочинить ни единого эпизода, ни создать хотя бы один персонаж.
Тогда я решил наскоро перечитать всех выдающихся английских романистов, начиная с Даниэля Дефо и кончая современными знаменитостями: я надеялся таким образом пробудить дремлющие мысли, а также получить представление об общем направлении в литературе. Прежде я избегал заглядывать в какие бы то ни было книги, ибо величайшим моим недостатком была бессознательная, но неудержимая тяга к подражанию автору последнего прочитанного произведения. Но теперь, думал я, такая опасность мне не грозит: читая подряд всех английских классиков, я избегну слишком явного подражания кому-либо одному из них. Ко времени, к которому относится мой рассказ, я только что закончил чтение наиболее прославленных английских романов.
Было без двадцати десять вечера четвертого июня тысяча восемьсот восемьдесят шестого года, когда я, поужинав гренками с сыром и смочив их пинтой пива, уселся в кресло, поставил ноги на скамейку и, как обычно, закурил трубку. Пульс и температура у меня, насколько мне то известно, были совершенно нормальны. Я мог бы также сообщить о тогдашнем состоянии погоды, но, к сожалению, накануне барометр неожиданно и резко упал — с гвоздя на землю, с высоты в сорок два дюйма, и потому его показания ненадежны. Мы живем в век господства науки, и я льщу себя надеждой, что шагаю в ногу с веком.
Погруженный в приятную дремоту, какая обычно сопутствует пищеварению и отравлению никотином, я внезапно увидел, что происходит нечто невероятное: моя маленькая гостиная вытянулась в длину и превратилась в большой зал, скромных размеров стол претерпел подобные же изменения. А вокруг этого, теперь огромного, заваленного книгами и трактатами стола красного дерева сидело множество людей, ведущих серьезную беседу. Мне сразу бросились в глаза костюмы этих людей — какое-то невероятное смешение эпох. У сидевших на конце стола, ближайшего ко мне, я заметил парики, шпаги и все признаки моды двухсотлетней давности. Центр занимали джентльмены в узких панталонах до колен, высоко повязанных галстуках и с тяжелыми связками печаток. Находившиеся в противоположном от меня конце в большинстве своем были в костюмах самых что ни на есть современных — там, к своему изумлению, я увидел несколько выдающихся писателей нашего времени, которых имел честь хорошо знать в лицо. В этом обществе были две или три дамы. Мне следовало бы встать и приветствовать неожиданных гостей, но я, очевидно, утратил способность двигаться и мог только, оставаясь в кресле, прислушиваться к разговору, который, как я скоро понял, шел обо мне.
— Да нет, ей-богу же! — воскликнул грубоватого вида, с обветренным лицом человек, куривший трубку на длинном черенке и сидевший неподалеку от меня. — Душа у меня болит за него. Ведь признаемся, други, мы и сами бывали в сходных положениях. Божусь, ни одна мать не сокрушалась так о своем первенце, как я о своем Рори Рэндоме, когда он пошел искать счастья по белу свету.
— Верно, Тобиас, верно! — откликнулся кто-то почти рядом со мной. — Говорю по чести, из-за моего бедного Робина, выброшенного на остров, я потерял здоровья больше, чем если бы меня дважды трепала лихорадка. Сочинение уже подходило к концу, когда вдруг является лорд Рочестер — блистательный кавалер, чье слово в литературных делах могло и вознести и низвергнуть. «Ну как, Дефо, — спрашивает он, — готовишь нам что-нибудь?» «Да, милорд», — отвечаю я. «Надеюсь, это веселая история. Поведай мне о героине — она, разумеется, дивная красавица?» — «А героини в книге нет», — отвечаю я. «Не придирайся к словам, Дефо, — говорит лорд Рочестер, — ты их взвешиваешь, как старый, прожженный стряпчий. Расскажи о главном женском персонаже, будь то героиня или нет». — «Милорд, — говорю я, — в моей книге нет женского персонажа». «Черт побери тебя и твою книгу! — крикнул он. — Отлично сделаешь, если бросишь ее в огонь!» И удалился в превеликом возмущении. А я остался оплакивать свой роман, можно сказать, приговоренный к смерти еще до своего рождения. А нынче на каждую тысячу тех, кто знает моего Робина и его верного Пятницу, едва ли придется один, кому довелось слышать о лорде Рочестере.