Выбрать главу

— Бабочки, дорогие мои, — разделавшись наконец с бумажными делами, загудел Витька, — давайте-ка я вас всех сфотографирую. — Он засуетился возле аппаратуры. — Наталья, ты — амазонка, тебе бы на коне скакать, — бубнил он, — ты вперед садись, а ты, пухлая (это к Ляльке), за ней…

— У тебя все — амазонки, — буркнула Катька.

— Молчи, женщина! Я — азиат. Мои женщины должны молчать.

— Твои — и такие разные, — хохотнула Лялька.

Так мы и получились — сейчас я смотрю на снимок: вот Катька, в какой-то огромной вязаной кофте, только подчеркивающей ее худобу, с затравленным взором и сигаретой в узловатых пальцах, вот я — почему-то с вытаращенными глазами и растянутыми губами, точно у Щелкунчика, Лялька с персиками щек и пирожным, которое она, вбежав, тут же стащила у Катьки из холодильника, и Наталья, в свитерке и джинсах, хмуроватая, но с улыбкой. Сейчас, когда прошло время и ко мне слетело сентиментальное настроение, мне все на фото кажутся прекрасными. Даже я сама. Все-таки я так давно не видела Наталью, что успела о ней ужасно соскучиться, она, наверное, всякая, и добрая, и коварная, и еще тысяча определений, но, честное слово, такое теплое чувство родственности охватывает меня, вот мы все, шепчу я, почти со слезами на глазах, поверьте, мы очень милые, мы слабые и очень несчастные, нас надо любить, нас надо беречь…

— И в первую очередь — от самих себя!

— Наташка?

— Привет.

— Слушай, по-моему, ты пополнела? Как живешь, расскажи.

— Расскажу, — она улыбнулась, — а ты, наверное, уже перестала писать стихи?

— Но откуда ты вообще знаешь, что я писала стихи?

Она засмеялась, на ее округлившемся лице обозначился второй подбородок. Вбежал какой-то мужчина в сером костюме, высыпал на стол то ли яблоки, то ли груши, они покатились, попадали на пол, подпрыгивая, как желтые и красные мячи, мужчина странно посмотрел на меня, будто не видя, над ним вдруг вспорхнул непонятно откуда взявшийся яркий попугай… Я проснулась. Боже мой, прошло всего несколько лет, а кажется — как все было давно…

* * *

Трамвай поскрипывал и качался.

…Мальчишки очищали дыни от мякоти, вырезали в корочке дыры, глаза и рот, надевали на головы, умудрившись внутрь вставить маленькую горящую свечку, разбредались по кустам, чтобы, внезапно появившись, напугать прохожих или друг друга, и он, наверное, никак не мог сам засунуть свечечку, она постоянно затухала, а он сердился, сбрасывая дыню, топтал ее кривоватыми ногами и плакал в кустах от своей беспомощности…

Наталья говорила, я слушала молча, и думалось мне почему-то, что все в жизни повторяется.

…они убегали в лес, всех детей встревоженные матери встречали криком и слезами, а отцы искали, взяв в загорелые пальцы электрических светляков, а он мог не появляться два, три и четыре дня, ел ягоды, валялся на траве, а когда возвращался, мать глядела сердито и отчужденно отворачивала лицо, но никогда не смеялась сквозь слезы, радостно и счастливо, что он все-таки вернулся… Ужасно, правда, когда ребенок чувствует себя одиноким и никому не нужным?

— А Катерина в общем-то к Виктору равнодушна, — сказала я, — по-моему, она никого любить не способна.

Пьяный пассажир попытался вскарабкаться в трамвай, но, неразборчиво мыча, свалился обратно.

Я так отчетливо представляла его родительский дом, его мать, его отца, все коренастые, с узковатыми глазами, представляла, как привозит он меня к себе, и вот, через сад (у них, он рассказывал, большой красивый сад), точно сквозь кружевную зеленую пену, идем мы в дом, а мать, притаившись за шторой, будто мачеха в сказке, глядит из окна — кого это он привез…

Когда Наталья так придумывала, какое-то непонятное, щемящее чувство накатывало на меня, и сейчас мне захотелось вернуться в мастерскую, обнять малознакомого мне Витьку, обнять, прижать к груди и плакать вместе с ним об утраченном детстве, о детском одиночестве, о детских слезах и о золотой мечте, которая если и сбудется, то окажется совсем не той, что когда-то, в сумраке зимнем, в темном лепетании летнем пригрезилась тебе. Хотелось плакать.

— Но я оказалась другой, — неожиданно четко произнесла Наталья, — его мать желала бы видеть на моем месте не такую невестку.

— А Катька? — Я с трудом вырвалась из разноцветного тумана чувств.

— Катька?

— Следующая остановка «Бани», — скороговоркой объявил скандальный голос.

— Катька?

* * *

В воображении я давно жила в их доме, я приспосабливалась к его отцу — хромому сердитому человеку; мне хотелось всегда сделать ему что-нибудь приятное, он ведь прожил очень тяжелую жизнь — девятилетним мальчишкой остался сиротой, отца репрессировали, мать умерла, был голод, его выкармливали соседи. И мне так радостно было приготовить ему что-нибудь вкусное…

(Я знала, что Наталья терпеть не могла заниматься кухней!)

…А мать все смотрела и смотрела на меня жаркими узкими глазами. Как на чужую.

Его родители не понимали ласки, чаще они равнодушно и привычно перебранивались, иногда он сбрасывал со стола в гневе посуду, и стеклянных стаканов, фарфоровых чашек и тарелок она никогда не ставила; сама она тоже порой запускала в мужа железной кружкой. Она считала, что я все равно брошу ее сына, и заранее ненавидела меня. Я выросла в тишине и нежности, он — в грохоте оскорблений и постоянном труде. Они, конечно, умели любить, но язык любви у них был иной: то, что могло показаться мне лишь ссорой и руганью, было, возможно, их своеобразной лаской… И мы не понимали друг друга.

— Стадион! — объявил тот же голос, заглатывая «а» и почти заменяя «о» на «у».

— А в школе, — продолжала Наталья, — ты не представляешь, такой он был маленький! Этакая коряжка. Все считали его тупым, а он просто очень медленно соображал — маленький, остриженный наголо, все делающий из упрямства наоборот.

Я почувствовала, что слезы вновь готовы брызнуть из моего сердца.

— Ему не повезло, что ты не осталась с ним, — сказала я, — Катька ведь настоящая дура, крикунья, она — холодная как жаба.

— Нет, просто ты не понимаешь, — Наталья глянула на меня мягко, — и она, как его родители, так любит — через крик, через постоянную ругань. И она не холодная, ее теплое ядрышко прячется внутри души, очень глубоко, и наблюдателю не видно. И он так любит ее — через ее муку.

Я заколебалась, спросить или нет, отчего он не регистрируется с Катькой, если любит. И спросила.

— Боится попасть под каблук. — Наталья засмеялась. — Всю жизнь они будут рядом: он — с ощущением свободы и гордой независимости, она — с вечной неудовлетворенностью и оскорбленным самолюбием. Но в конце их совместного пути она возьмет реванш, не знаю как, но обязательно отомстит ему. За все свои страдания. И он, я думаю, неосознанно предчувствует это. А сходили бы в загс, исчез бы сразу тот драматизм, что накаляет их отношения и привязывает ее к нему; возможно, они бы разбежались так быстро, как только возможно.

— Центр! Конечная! Приготовьте билетики на проверку.

— И трамвай какой-то странный, — вдруг удивилась я, — в стиле ретро.

— Ой! — Наталья поискала сначала в одном кармане своего пальто, потом в другом. — Так и знала, что потеряю! Heт, вот они! — Она извлекла абонементные талончики из перчатки. — Такая растеряша я, кошмар, могу положить карандаш в книгу вместо закладки, а книгу, из-за чего-то более важного или интересного, отложить, поставить обратно на полку и забыть, месяца три пройдет, достаю вновь — ура, мой любимый карандаш нашелся! но прочитанные страницы стерлись из памяти намертво.