В «Маятнике Фуко» Эко усложняет структуру романа, усиливает гетерогенность. Минимализированный до «единства действия», сюжетный мотив истории Плана, созданного тремя ведущими героями — Бельбо, Диоталлеви и Казобоном, композиционно и по теме романа сплавлен с архетипическим «текстом» каббалистического толкования мироздания и бытия через «Древо Сефирот». В романе Эко доминирует цитатно-текстовая форма: кроме текста «Древа Сефирот», текст Плана, цитатные эпиграфы к каждой главе, графический текст, знаково-символический, текст Маятника. При их объединении в цельный романный текст автор намеренно обнажает стыковку разносоставного: при смысловой их перекличке явна контрапунктность разнородных по форме текстов, документальных, эссеистических, интерпретированных, образно-изобразительных, которые отмечены незавершенностью и символической многоступенчатостью смыслов. Эта цитатно-текстовая форма и раскрывает «Маятник Фуко» как художественную «философию текста».
И совершенно иначе, чем в прозе Дж. Барта, К. Рансмайра, У. Эко, синтезируются, образуя новую форму, приемы постмодернистской поэтики в романе И. Кальвино «Если однажды зимней ночью путник…» (1979), в «Хазарском слове» (1984) М. Павича, в «Истории мира в 10 1/5 главах» (1989) Дж. Барнса, в книгах Ж.Р. Камю, который соединяет в параллели «приключения реальной жизни и приключения текста»[663], в «Бедных-несчастных» (1992) А. Грея. В этом пространстве прозы «Бессмертие» Кундеры — одна из разновидностей постмодернистской формы романа.
Благодаря близости (и единообразию) эссеистических приемов и поэтики постмодернисткой прозы, книга Кундеры как роман-эссе — произведение явно постмодернистское по форме. Она воплощается в доминирующей константе произведения искусства — полистилистике, возникающей в единстве интертекстуальности, метатекстуальности, конструктивизма и деконструктивизма, но исключительно как свойств художественного текста[664].
Полистилистика — проявление современного художественного мышления — в творчестве воплощает аксиомность идеи М.М. Бахтина о романе как «цельном» и «многостильном» произведении[665]. Расширив смысл слова «музыка» до слова «искусство», можно словами А. Шнитке с уверенностью утверждать, что «элементы полистилистики существовали в европейской музыке издавна — не только открыто, в пародиях, в фантазиях и вариациях, но и в недрах моностилистических жанров», «полистилистическая тенденция существует и существовала в любой музыке, ибо музыка стилистически стерильная была бы мертвой»[666]. Но в эпоху, когда культура мыслится как «вся — преемственность, вся — эхо»[667], «полистилистика оформлялась в сознательный прием», став художественным средством «для философского обоснования "связи времен"»[668].
При этой многоголосости, существующей в понимании полистилистики и в терминологическом использовании этого слова, необходимо внести определительные коррективы. И здесь представляются доминирующими четыре аспекта полистилистики. Прежде всего, полистилистика как взаимодействие различных художественных систем (эстетических принципов, приемов, образов): античных, восточных, библейских; барочных, романтических, символистских, экспрессионистских. Второе — смешение жанров и жанровых свойств. В-третьих, полистилистика — это цитатность и аллюзии как особенности текста, отражающего «цитатное мышление». И четвертое — соединение различных языковых стилей: образного, научно-теоретического, документально-публицистического.
Нет смысла после всего сказанного о синкретизме романного и эссеистического в «Бессмертии» просматривать его многостильность формы во всех этих четырех аспектах, что представляется неоспоримым. Важен особый характер синтеза, индивидуальный в произведении Кундеры, но своеобразно преломляющий общепостмодернистский принцип художественного синтезирования. Как каждое явление гуманитарно-эстетической культуры, утверждающее инаковость мировидения и творчества, постмодернизм, правда, в большей мере, чем тот же кубизм или «театр абсурда», предстает как «культура крайностей», по словам Кундеры, «софистическим анализом серости на фоне серости»[669], или «всепроникающей эклектикой», считающейся «адекватной моделью мира»[670]. Но к крайностям, будь то универсальная травестия Джона Барта «Истории, рассказанные в плаванье» (1987) или «эксперимент над экспериментом» Владимира Сорокина — «Роман» (1995), почему-то и сводится суть постмодернизма. Одна из причин наглядна: зачастую о литературном постмодернизме судят, исходя из постмодернистских теорий.
664
В настоящий момент есть идея «интертекстуальности» и «метатекстуальности», причем в их множественности смыслов, но отсутствуют их точные критерии. См.: Frye H., Baker Sh., Perkins G. The Harper handbook to literature. — N.Y., 1985; Encyclopedia of Contemporary Literary Theory. — Toronto; London, 1993; Современное зарубежное литературоведение.
В отличие от М.М. Бахтина, Ю.Н. Тынянова, О.М. Фрейденберг, которые мыслили диалог текстов в пределах взаимоотношений конкретных текстов, в настоящее время «интертекстуальность» (термин которой, как известно, введен в 1967 году Ю. Кристевой) существует, скорее всего умозрительно, часто оборачиваясь «диалогом всего со всем». Исходя из аксиомного убеждения, что каждый текст бытийствует только в перекличке с другими текстами, а вне диалога теряет свою «читаемость», необходимо знать и определить контекст существования данного текста. Ибо, думается, далеко не каждый текст можно рассматривать как интертекстуальный. А только имеющий эту заданность, сам ориентирующийся и ориентирующий на иной текст. Подобный подход задает и сам М.М. Бахтин, указывающий в работе 1934—1935 годов «Слово в романе», что «пародию… вообще очень трудно раскрыть, не зная ее чуже-словесного фона, ее второго контекста» (Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. — С. 185). Как видим, М.М. Бахтин акцентирует именно момент знания пародируемого текста — условие, связанное не только с культурой читателя, но в первую очередь с создаваемым писателем текстом, в котором задается ориентация на «чуже-словесный фон». И конечно, не только в плане обязательной авторской установки, но и вопреки замыслу: как объективный (в противоположность субъективно-авторскому), возникающий в сознании воспринимающего, смысл текста. Именно определенность «интертекстуальности» акцентируется в «Кратком Оксфордском словаре литературных терминов», где уточняются три аспекта использования этого понятия: для обозначения текста, который подражает другому тексту; для текста, использующего материал другого; и для обозначения отношений между двумя этими текстами (Baldick С. The Concise Oxford Dictionary of Literary Terms. — N.Y.: Oxford Univ. Press, 1990. — P. 112).
Вместе с тем интертекстуальность налицо и в таких явлениях художественного творчества (и разумеется, культуры), как традиционность и новаторство, а также — читательское (зрительское) восприятие, но не в смысле крайних постмодернистских теорий, когда текст предстает как «поле непрерывно происходящих метаморфоз» (Зверев А. Черепаха Квази // Вопросы литературы. — 1997. — Выпуск III. — С. 10).
Одно из проявлений интертекстуальности — метатекст — вторичный текст, рефлексирующий по отношению к первичному, созданному автором или повествователем (скажем, в форме комментариев автора, его примечаний, теоретических суждений по поводу первичного текста, вставных в основном авторском тексте). В его основе — «диалог», но с явным, подчеркнутым проявлением рефлексивного начала.
665
Истинность этой мысли подтверждается и ее теоретической разработкой в последние десятилетия. Это очевидно и в статье «Роман и стиль» А.В. Михайлова, который пишет: «Единый стиль произведения есть тоже в конечном итоге искусно организованная
666
Статья «Полистилистические тенденции современной музыки», датируемая предположительно 1971 годом, впервые опубликована в 1988 (Беседы с Альфредом Шнитке. — С. 145).