- Трофейная.
Белобрысый, маленький, курносый, Ванюшка смотрел на людей исподлобья, но не сердито, а весело, озорно.
Скинув полушубок и оправив рубаху под ремнем, он опять повернулся к Семке.
- У нас в Чите жил один такой...
- Ах, вы из Читы? - почему-то удивился Семка.
- Вот именно, - подтвердил Ванюшка. - Так вот, у нас в Чите жил один такой царский генерал Хрубилов. У него вот тоже такая же, как у тебя, болезнь была. Он ходил вот эдак...
И Ванюшка ловко изобразил, как передвигался генерал на развинченных ножках.
Все опять засмеялись.
- Будя! - уже строго крикнул на племянника Авдей Петрович. - Нашел себе занятие! - И спросил Семку: - А ты чего, молодой человек, правда, ходить не можешь?
- Да ну вас! - отмахнулся Семка.
И вышел на улицу в одной рубахе.
Минут через пять он принес охапку хвороста и сердито бросил ее у печки.
Потом другие пошли за хворостом. И скоро у печки выросла гора дров.
- А ты чего за дровами не идешь? - спросил Семка Ванюшку. - Или тебе не положено? Все фокусы показываешь, насмешки строишь. Будто шибко образованный. Не люблю я таких людей...
- Каких? - поинтересовался Ванюшка, прищурившись.
- Вот как ты с дядей, - показал на старика Семка. - Он тоже вон всех поучает, это... как это... экзаменует... А сами-то вы...
- За дядю я ручаться не могу, - улыбнулся Ванюшка, - а меня, если я захочу, ты можешь очень сильно полюбить. Прямо сразу. - И еще хотел что-то сказать, но его отозвал дядя.
Дядя уже растопил плиту, отыскал ведро и послал племянника за водой. А сам пошел во вторую половину избы, к хозяевам, поспрошать, нет ли у них посудины какой-нибудь чай вскипятить.
Хозяева сидели на своей половине, как куры, нахохлившись. Их испугал шум передвижения войска, и они делали вид, что спят. Так лучше всего. Неизвестно ведь, что за люди вошли в деревню. На прошлой неделе тут проходили японцы, ловили гусей, озоровали с девками, одного человека повесили. Потом появились какие-то новые - американцы, что ли, в толстых, шнурованных башмаках, крупные, гладкие, как сытые кони, увели с собой двух женщин, сказали, что накажут за агитацию. А теперь опять вот какие-то люди пришли...
Авдей Петрович разговорился с хозяевами. Они подивились, что такой старик тоже воюет, послушали краткий его рассказ про войну и еще подивились. Оказалось, что по годам он чуть ли не старше хозяйского дедушки, еле живого от древности. А молодых-то мужиков в деревне не осталось. Все воюют. Что ж делать?
В конце концов хозяйка вынесла партизанам несколько кружков мороженого молока, чугун вареной картошки, две буханки хлеба и три копченые рыбины.
Авдей Петрович все это порезал, поколол, поделил. Уселся среди бойцов, во главе стола, у все еще горящей лампы, как председатель.
И вот теперь, когда он скинул полушубок и расстегнул ворот на рубашке, показав свою черно-коричневую шею, всем стало заметно, что он очень старый старичок, совсем старый, что лет ему, на взгляд, может быть, сто, а может, и того больше.
Убеждали в этом особенно его глаза - небольшие, но необыкновенно глубокие, с запрятанным где-то на самом дне все еще живым, озорным огоньком, будто разгоравшимся сейчас, в чахлом свете лампы. Повидали, наверно, эти глаза на своем веку с чертову бездну всякого. И когда он останавливает их на ком-нибудь, кажется, что он знает про этого человека все и хочет еще узнать только какую-нибудь уж вовсе пустячную мелочь.
Никто не выдерживает долго его взгляда. Все или отворачиваются, или опускают глаза. И всем почему-то неловко при этом, чего-то стыдно, хотя он никого прямо не осуждает. Он спокойно пьет из блюдечка жидкий морковный чай и говорит:
- Служил я верой и правдой двум российским государям. Был даже унтер-офицером драгунского его сиятельства графа Голенищева-Кутузова полка. Вот как. На конях, значит, ездил. Конный солдат был. Как говорится, драгун. А теперь я окончательно пеший. Вот какое дело. И ничего...
Выпив кружку чая и наливая себе новую, он опять говорит:
- Зубы у меня, слава богу, целые. Ноги еще тоже хорошо ходят. Бог даст, и эту войну отвоюю. А там видать будет, что будет. Помирать пока неохота. Не вижу пока надобности помирать...
Старик Захарычев томится от желания тоже что-нибудь такое сказать. Но долго ему не удается перебить Икринцева. Наконец он улучает такую возможность, когда Икринцев закуривает.
- Ноги - это действительно значение имеют, - многозначительно поднимает палец Захарычев. - А зубы... Я, например, свои зубы на кондитерском товаре съел. Я кондитером служил. И теперь у меня своих собственных зубов осталось восемь штук. Но я об них не тужу. Зубы завсегда можно новые вставить. Допустим, золотые. Даже красивше. Вот я три штуки вставил еще в шестнадцатом году. - И Захарычев оскаливается, чтобы все могли увидеть, какие у него зубы.
Должно быть, ему хочется хоть в чем-нибудь проявить свое превосходство над этим старичком Икринцевым, который вдруг не только завладел всеобщим вниманием, но и как будто приобретает власть над людьми.
- А теперь уж, как белых разобьем, я остальные вставлю, - продолжает Захарычев. - Тоже обязательно золотые. Такая у меня мечта...
- Не богатая мечта, - замечает Икринцев и прячет в жиденьких усах усмешку. - Ну что ж, каждый сам в свою силу мечтает. - И, подкручивая фитиль у лампы, смотрит, щуря выцветшие глаза, на племянника. - Ты бы, лобанчик, сходил на деревню, поспрошал керосинчику. Может, у кого найдется. У наших хозяев, вон видишь, я испытывал - нету.
Лампа, на удивление, все еще горела, но все хуже и хуже.
Ванюшка Ляйтишев оделся и вышел на улицу.
Захарычев, скрыв обиду, снова заговорил о преимуществах золотых зубов над костяными, настоящими. Но его никто не слушал. Да и он, видимо, понял, что тема эта не ахти какая важная. И замолчал.
Вскоре лампа потухла.
Впотьмах люди опять сидели угрюмые, разобщенные. Семка Галкин снова залез на печку и, повозившись недолго, кажется, задремал.
Старик Захарычев в углу стал тихо читать молитву, готовясь ко сну.
Остальные продолжали сидеть за столом, хотя чай давно был допит. Сидели и молчали.
Авдей Петрович вспомнил:
- У меня, ребята, есть книга хорошая. Братья Гримм. Сказка. Я ее постоянно с собой ношу. Вот бы почитали сейчас!
Авдей Петрович вынул книжку из сумки. Она была аккуратно завернута в клеенку. Он развернул ее. Но читать было невозможно - темно.