увы. И попугаем на плече
сидит смешок. Всё ближе Время Ч
по воле непреложного закона.
Но даже при отсутствии весны
все времена практически равны,
включая время Йоко. В смысле, Оно.
Хоть сердце увядает по краям,
храни в себе свой смех, Омар Хайям,
он для тебя — Кастальский ключ нетленный
Ведь только им ты жизнь в себе возжёг,
и только он — недлинный твой стежок
на выцветшей материи Вселенной.
И думаю порой, пока живой,
что, может, смерти нет как таковой.
Она — извив невидимой дороги;
а я, исчезнув Здесь, возникну Там,
и кто-то свыше тихо скажет: «Ста-ам!»{1},
насмешливо растягивая слоги.
Синема
Каждый день — словно явь, только чем ты себя ни тешь,
но циничный вопрос возникает в мозгу опять:
ну, а вдруг это просто кино, голливудский трэш,
и слышны отголоски выкрика: «Дубль пять!»?
Вдруг ты сам лишь мираж, одинокая тень в раю,
пустотелый сосуд, зависнувший в пустоте?
Ты сценарий учил, ну, а значит, не жил свою,
заменяя её на прописанную в скрипте.
Дни летят и летят бездушною чередой —
так сквозь сумрачный космос мчатся кусочки льда…
И невидимый Спилберг выцветшей бородой
по привычке трясёт, решая, кому куда.
Спецэффекты вполне на уровне, звук и цвет,
и трехмерна надпавильонная синева…
Жизнь прекрасна всегда, даже если её и нет.
А взамен её, недопрожитой —
синема.
Приходи на меня посмотреть
Неизвестно, какого числа,
кем бы ты в этот век ни была,
и в какой ни вошла бы анклав ты —
приходи на меня посмотреть,
я стал старше и тише на треть,
и меня не берут в космонавты.
Приходи, беззаботно смеясь,
чтоб исчезла причинная связь
между странным вчера и сегодня.
Не спеша на покой и на спад,
улыбнётся тебе невпопад
наше прошлое, старая сводня.
Пусть былое не сбудется впредь —
приходи на меня посмотреть,
да и я на тебя — насмотрюсь ли?
Вдруг исчезнут года и молва,
и смешаются грусть и слова,
как речные течения в русле.
Мы, пропав, снова выйдем на свет.
Мы не функции времени, нет,
мы надежды хрустальная нота.
Неизвестно, какого числа
нас с тобой отразят зеркала
и в себе нас оставят.
Как фото.
Памяти Катастрофы
Слова уже не в силах жечь, но в силах спамить;
их высох клей, соединяющий века.
Невыразима генетическая память,
связуя в узел цепь молекул ДНК.
И этих слов никчемней нет и неуместней,
и зря бумагу исцарапало стило…
Но как же я, согласно тексту старой песни,
вдруг вспомнил то, что быть со мною не могло?
И этот жар так рвётся ввысь, не зная тленья,
так полыхает, заменив собой маяк,
что впал я вновь в атеистическое племя,
как Волга в Каспий, как в неистовство маньяк.
Где твой был Б-г? Где наш был Б-г — ответь мне, ребе —
ровняя жребием и жертв, и палачей,
когда, как вены, выделялись в польском небе
прожилки дыма из освенцимских печей?
Нам ход времён не развернуть уже обратно,
но сквозь бетон
цветком, не знающим щедрот,
всему назло растёт убитый многократно
и неизменно воскресающий народ.
Бывший
The Night, oil on board. 14x18»
А он говорит, что, мол, надо с народом строже.
Строгость нонешних — просто дурная шутка,
и расстрелов, и пыток, ведь ты согласись — нема ж!
Ну, замажут дерьмом или плюхнут зелёнкой в рожу…
Ну, подумаешь, цацы, это ж не рак желудка.
Какие все стали капризные, ты ж панимаш…
А он говорит, что верхушка на злато падка;
разложила народ, никакого тебе порядка,
и презрела зазря победительных лет канон.
И на лоб его многомудрый ложится складка,
озабоченности невыносимой складка —
глубже, чем аризонский Большой Каньон.