Впоследствии я часто думал об этом ребенке, о ее ребенке. Умер ли он, как и она? Или жив? Если жив, ему должно быть столько же лет, сколько моей малышке Пупхетте. Как живется этому малышу, который столько месяцев подряд каждое утро питался теплым молоком материнской груди и зрелищем сотен повешенных? Какие он видит сны? Какие слова говорит? Улыбается ли он еще? Может, сошел с ума? Забыл ли он или все еще мусолит в своем юном мозгу судорожные движения приближавшихся к смерти тел, приглушенные стоны, слезы, стекавшие по серым запавшим щекам? Пронзительные крики птиц?
Первые дни в лагере, в Büxte, я без конца говорил с Кельмаром, словно он был все еще жив. Büxte – это карцер без окна. Свет туда проникал из-под обитой железом двери. Я открывал глаза и видел напротив себя стену. Закрывал и видел Кельмара, а за его спиной, дальше, намного дальше, Эмелию, ее нежные хрупкие плечи, а еще дальше Федорину, плакавшую, тихонько качая головой.
Не знаю, сколько времени я оставался в Büxte со всеми этими лицами и со стеной. Наверняка долго. Недели, быть может, месяцы. Но в любом случае там, в лагере, это ничего не значило. Время не имело значения.
Времени уже не было.
X
Я все еще в сарае. Трудно успокоиться. Примерно полчаса назад мне послышался за дверью странный звук, будто там кто-то скребся. Я перестал печатать и напряг слух. Ничего. Звук прекратился. Я надолго затаил дыхание. Все-таки я был уверен, что кое-что слышал. И мне это не почудилось – чуть позже звук донесся снова, но уже не из-за двери, а из-за стены, теперь он медленно, очень медленно продвигался вдоль нее, словно ползком. Я задул свечу, вынул листок из машинки. Засунул его под рубашку и забился в угол за инструментами, рядом со старой плетеной корзиной с капустой и репой. Звук не прекращался, все время медленно продвигаясь вперед, скользил вдоль стен сарая.
Это тянулось долго. Иногда звук стихал, потом раздавался снова. Обходил сарай по кругу в своем крайне замедленном ритме. Я слышал, как он кружит, и мне казалось, что я угодил в незримые тиски и что вокруг меня постепенно сжимается столь же незримая рука.
Звук сделал полный оборот и теперь снова оказался за дверью. Я увидел, как шевельнулась металлическая ручка и наклонилась в полнейшей тишине. Мне вспомнились все Федоринины сказки, где предметы разговаривают, за́мки перелетают через равнины и горы, королевы спят тысячу лет, деревья превращаются в вельмож, а их корни вздымаются, обвивают глотки и душат, и где некоторые родники могут исцелять раны и огромное горе.
Дверь чуть-чуть приоткрылась, тоже беззвучно. Я попытался вжаться в угол еще сильнее, закутаться в темноту. Я все еще ничего не видел и не слышал, даже стука своего сердца. Словно оно перестало биться и тоже ожидало, что вот-вот что-то произойдет. И тут чья-то рука толкнула дверь. Светила луна, просунув свою мордашку меж облаков. В дверном проеме обрисовались фигура Гёбблера и его птичий профиль, похожие на силуэты гномов и всяких чудищ, которые мелкие уличные торговцы Столицы, расположившиеся рядом с главным рынком на Альбергеплац, вырезали ножницами из зачерненной копотью бумаги.
Ворвавшийся в дверь ветер принес запахи замерзшего снега. Гёбблер застыл на пороге, обшаривая взглядом темноту. Я не шевелился. Знал, что там, где я был, он не мог меня рассмотреть, впрочем, я его тоже, но я чувствовал его запах, запах мокрой птицы и курятника.
– Еще не спишь, Бродек? Молчишь? Хотя ведь я знаю, что ты здесь, видел свет под дверью, пока ты его не задул, и твою машинку слышал…
Его голос в темноте приобрел странные интонации.
– Я слежу за тобой, Бродек… Берегись!
Дверь снова закрылась, и силуэт Гёбблера исчез. Несколько секунд я еще слышал его шаги. Представил себе его большие сапоги из смазанной салом кожи с грязными подошвами, оставлявшими на тонком слое снега темные грязные следы.
Я еще довольно долго сидел, не шевелясь, в своем углу. Дышал как можно тише и уговаривал свое сердце успокоиться. Говорил с ним, как с животным.
Ветер снаружи подул пуще прежнего. Сарай содрогался. Я совсем продрог. Внезапно мой страх сменился гневом. Чего от меня надо этому куропродавцу? И вообще, куда он лезет? Разве я шпионю за ним или за его толстой женой? По какому праву он притащился ко мне, вломился без стука и стал угрожать всякими намеками? То, что он совершил худшее вместе с остальными, еще не делает его судьей! Единственный невиновный среди них всех – это я! Я! Единственный! Единственный…
Единственный.