Выбрать главу

В трактир Шлосса я почти никогда не хожу, потому что, должен в этом признаться, мне не по себе от Дитера Шлосса с его мрачными кротовьими глазками, вечно потеющим лбом и плешивой розовой макушкой, с его побуревшими зубами, пахнущими грязными бинтами. Да к тому же есть и другая причина – вернувшись с войны, я не ищу людского общества. Я привык к своему одиночеству.

Это старая Федорина отправила меня в трактир за маслом в тот вечер, вечер Ereignies. Хотела испечь песочное печенье. Обычно она сама ходит за покупками, но в тот зловещий вечер моя дочка Пупхетта лежала в постели с температурой, и Федорина сидела с ней, рассказывая историю про Билисси, бедного портняжку, а Эмелия, моя жена, тихонько напевала рядом с ними свою песенку.

С тех пор я много думал об этом масле, об этом маленьком кусочке масла, которого не хватило в кладовой. Никогда ведь не сознаешь, насколько удары судьбы могут зависеть от таких пустяков, как кусок масла, или тропинка, с которой сходишь, выбрав другую, тень, за которой следуешь или от которой бежишь, дрозд, которого можешь подстрелить малым количеством дроби или же пощадить.

Пупхетта слушала, не сводя своих красивых, слишком блестящих глаз со старухи, чей голос, выходивший из того же рта, но более молодого, в котором теперь поубавилось зубов, я и сам слушал когда-то. Пупхетта взглянула на меня своими черными глазками-бусинками, разогретыми лихорадкой. Ее щеки горели брусничным румянцем. Она улыбнулась, протянула ко мне свои ручонки, замахала ими и прочирикала, как птенец канарейки: «Папочка, возвращайся! Папочка, возвращайся!»

Я вышел с засевшей в ушах музыкой своего ребенка и словами, которые тихонько шамкала Федорина:

«Билисси увидел у порога своей лачуги троих рыцарей в доспехах, побелевших от времени. У всех троих были копья и серебряные щиты. Их лица и даже глаза не были видны. Так часто бывает, когда слишком поздно».

II

Ночь накрыла деревню, как возчик остатки придорожного костра своим плащом. Из домов с крышами из длинной пихтовой дранки, напоминавшими бугристые спины ископаемых чудищ, медленно струились голубые дымки. Уже начинал пробирать морозец, еще слабый, но пока еще непривычный, поскольку последние дни сентября выдались жаркими, как печь булочника. Помню, что я посмотрел на небо и подумал при виде всех этих звезд, столпившихся в небе, как жмутся друг к другу пугливые птенцы, что скоро мы погрузимся в зиму. Зима у нас долгая, словно нанизанные на длинную шпагу века, и, пока она длится, необъятность окружающего нас ущелья, задушенного лесами, рисует странные ворота тюрьмы.

Когда я вошел в трактир, почти все мужчины нашей деревни были здесь, и глаза у них были такие мрачные, такие каменно-неподвижные, что я сразу же догадался, что тут произошло. Оршвир закрыл дверь за моей спиной и подошел ко мне. Он немного дрожал. Уставился на меня своими голубыми глазами, словно впервые видел.

В моем животе что-то заклокотало, мне даже показалось, что туда вот-вот провалится сердце, и тогда, пытаясь пронзить потолок взглядом, пытаясь представить себе комнату Андерера, пытаясь представить себе его бакенбарды, тонкие усики, редкие, свисавшие с висков вьющиеся волосы, его большую круглую голову добродушного пухлого ребенка, я очень тихо спросил:

– Вы ведь этого не сделали?..

Вряд ли это был вопрос. Это был скорее жалобный стон, который вырвался у меня против воли.

Оршвир взял меня за плечи своими широченными, как копыта мула, ручищами. Его лицо было еще лиловее, чем обычно, а выступившая на конопатой переносице крошечная, блестевшая, как горный хрусталь, капля пота стекала с крайней медлительностью. Он все еще дрожал, и, держа меня за плечи, сумел заразить своей дрожью. «Бродек… Бродек…» Это все, что ему удалось из себя выдавить. Потом он отстранился и снова слился с толпой смотревших на меня мужчин.

Я почувствовал себя, как жалкий головастик, потерявшийся в большой весенней луже. В голове звенело. И, что любопытно, я вспомнил о масле, за которым пришел. Повернулся к Дитеру Шлоссу, стоявшему за своей стойкой, и сказал:

– Я всего лишь масла зашел купить… немного масла, и все…

Он пожал узкими плечами, поправляя фланелевый пояс на своем выпирающем, будто груша, животе, и, кажется, как раз в этот момент Вильхем Фуртенхау, крестьянин с кроличьей физиономией, который владеет всеми землями от леса Штайнхюе до плато Ханек, выступил немного вперед и заявил: