Уже три недели, как Диодем умер при столь странных и неопределенных обстоятельствах, что это насторожило меня еще больше по поводу всех тех мелких тревожных признаков, которые я замечаю вокруг себя и которые потихоньку порождают страх в моем мозгу, так что на следующий же день после его смерти я начал этот рассказ помимо того Отчета, который потребовали от меня все остальные. И пишу одновременно оба.
Большую часть своего свободного времени Диодем проводил в архивах деревни. Я часто видел его освещенное окно очень поздно ночью. Он жил один, над школой, в крошечной квартирке, неудобной и пыльной. Все ее убранство составляли книги, документы и ведомости былых времен.
– Больше всего я хотел бы понять, – признался он мне однажды. – Ведь никто не понимает ничего или очень мало. Люди живут почти как слепцы, и, как правило, им этого довольно. Я бы даже сказал, что к этому они и стремятся: избегать головной боли и головокружения, набивать себе желудок, искать облегчения меж ног своих жен, когда кровь становится слишком горячей, воевать, когда им велят это делать, и умирать, не очень-то зная, что их ждет после смерти, но все-таки надеясь, что что-то ждет. Я же с самого детства люблю вопросы и пути, которые ведут к ответам. Впрочем, иногда мне в итоге удается узнать только путь, но это неважно: я уже продвинулся.
Быть может, как раз из-за этого Диодем и умер – пытаясь все понять, обозначить словами и объяснить то, что необъяснимо и всегда должно оставаться неведомым. В то время я не очень-то знал, что ответить. Так что, думаю, просто улыбнулся. Улыбка ведь хлеба не просит.
Но в другой раз, как-то весенним днем, мы заговорили об Оршвире, о его воротах и о той самой фразе. Это было еще до войны. Пупхетта еще не родилась. Мы с Диодемом сидели на короткой траве верхнего пастбища Буренкопф, там, где начинается переход в долину Дуры и дальше граница. Прежде чем начать спуск, мы немного передохнули рядом с распятием, на котором Иисус изображен со странным лицом, то ли негритянским, то ли монгольским. День уже близился к концу. Оттуда, где мы сидели, видна была вся наша деревня, такая крошечная, что уместилась бы в одной горсти. Домики казались игрушечными. Прекрасное закатное солнце золотило крыши, еще блестевшие от молодого дождя. Все это парило, и на расстоянии медлительные и дряблые струйки дыма сливались с дрожанием воздуха, мутившим горизонт и делавшим его почти живым.
Диодем вытащил из кармана клочки бумаги и прочитал мне последние страницы романа, который писал. Романы были его манией. Он писал самое меньшее по одному в год на каких-то мятых бумажках, обертках, этикетках и хранил их для себя, никогда никому не показывая. Я был единственным, кому он время от времени читал отрывки. А читая, никогда ничего от меня не ожидал. Даже не спрашивал моего мнения. Тем лучше. Я и не смог бы его высказать. Это всегда были почти одни и те же запутанные истории с бесконечными замысловатыми фразами, где речь шла о каких-то заговорах, о сокровищах, спрятанных в глубоких тайниках, и о девушках, которых держали в заточении. Мне очень нравился Диодем. И еще мне очень нравился его голос. Он нагонял на меня дремоту и согревал. Я любовался пейзажем и слушал музыку. Это были хорошие моменты.
Я никогда не знал, сколько Диодему лет. Иногда он казался мне стариком. А потом я убеждал себя, что он старше меня не намного. У него было гордое лицо. Профиль как на римской или греческой медали. А его волосы, очень черные и кудрявые, запросто достигавшие плеч, наводили на мысль о героях незапамятных времен, что дремлют в трагедиях и эпопеях и которых порой можно разбудить или окончательно погубить с помощью колдовства. Или же об одном из древних пастухов, чей облик чаще всего, как известно, принимали боги, посетившие людей, чтобы соблазнять их, направлять или вести к погибели.
– Böden und Herz geliecht – чудно́й девиз… – заключил Диодем, пожевывая травинку, в то время как вечер мало-помалу спускался на наши плечи. – Я вот все думаю, где старик его откопал: в собственной голове или в какой-нибудь книге? В книгах порой находишь столько странного.