Выбрать главу

Единственное, что я и привез тогда с Сахалина, а потом позабыл - зачем мне Дант на японском? А спустя лет двадцать зашел тот самый приятель, с которого и начинается эта история, рассказывал, что переводит Данта... Я тебе сейчас такой подарок сделаю, говорю ему, ни у кого нет... Разворошил папки, старые бумаги, письма, фотографии - цела, сохранилась...

А я думал, ты меня забыл, сказал я ему вчера, когда опять случайно встретились, спустя еще лет двадцать пять. Ты что, говорит, считай, главный мой раритет, хвастаюсь, если кто заходит, тебя вспоминаю. Спасибо, не всю скурили...

Ты что-то сказал? - спросила она. Сказал? Еще бы! Я не просто сказал, я рассказываю и рассказываю о том... О чем? - подумал я, потому что понял, что тоже себя не слышу...

Нет, погоди! Ты же мне только что отвечала? Как же! Очень точно, с пониманием, чувством, заинтересованностью и... Как бы помягче сказать: более чем внятно? Как в танце, когда нет никакого зазора, только понимание, понимание, понимание... Что с тобой - ты плачешь?..

Солнце валило в комнату, в толстом луче искрились, плясали пылинки, зеленовато-голубая вода плыла с картины на стене, переливалась, плескалась, клубилась...

Соседи услышат, сказал я неожиданно для себя. Что? - спросила она, у тебя есть соседи? Нет, сказал я, у меня вообще ничего нет, кроме тебя, у меня вообще никогда ничего не было, кроме... И у меня, сказала, нет, выдохнула она, тоже никогда, ничего... Не надо врать, сказал я, ты же предупредила, что не умеешь, не хочешь и никогда не будешь врать - зачем же сейчас? Почти никогда, сказала она. Я не могу и не хочу тебе врать. Я знаю, сказал я, а потому и не стану ни о чем тебя спрашивать. Помнишь, у Шекспира: "Тот не ограблен, кто не сознает, что он ограблен...". Может, я боюсь, но я не хочу ничего об этом знать. У меня нет на это сил, уточнил я.

Что?.. - спросила она. Я, правда, ничего не слышу, ты что-то говоришь, говоришь, а я... Это птицы кричат, заглушают, сказал я, при чем тут соседи, надо ж какие сегодня за окном говорливые, нет - крикливые птицы, откуда они взялись? Я не слышу, повторила она, я ничего не слышу, не вижу, потому что не могу, не могу, не могу... А ты что - боишься соседей? Нет, сказал я, едва ли. Просто это взгляд извне, а его не может, не должно быть. Извне невозможно судить, скажем, о... добродетели - помнишь, у того же автора, там же: "В границах добродетели раздевшись! Зачем так сложно и так тяжело хитрить пред чертом и морочить небо!"

О чем ты? - спросила она. Нет, говори, говори... Погоди, разве кто-то сейчас кричал - какие птицы? Нет, о чем ты? - повторила она.

О любви, сказал я. О той единственной, ни на что не похожей - одной, а ее не спутать ни с чем, ни с какой другой, потому что в ней все, что было и может быть, что мы находим в следующей, всякий раз полагая ее единственной, открывая то, чего не было, и задыхаясь... В ней все сразу - понимаешь?.. Она тебя сама находит... Однажды ты открываешь глаза и видишь - вот она. Видишь, видишь, видишь - вот она! Понимаешь - нет, понимаешь? Но как об этом узнать, то есть откуда ты сможешь понять, что это она, а не всего лишь очередная, тем более всякая любовь - любовь, каждая единственна и тебе именно в эту пору необходима? Откуда ты можешь знать, что на сей раз это та самая, действительно единственная - одна, которую ты не выдумал и не искал, исходя из опыта и корысти, а она сама тебя нашла - тебя ею наградили, понимаешь? Как ты можешь, как сможешь, как узнаешь, узнаешь, узнаешь, узнаешь, узнаешь... Я задохнулся.

Мне кажется, я услышала, - прошептала она, - увидела... Очень стыдно, да?.. Они ведь, правда, кричат... Кто? - спросил я. Птицы, сказала она, не соседи же...

Мы встретились впервые в 68-м году. Летом. Я хорошо помню, как это было. В Доме литераторов. Днем. По поводу чего и какое там было мероприятие, того не вспомнить. Может, просто оказались рядом в кафе на открытой летней веранде, сидели за разными столиками... Но какая-то все-таки была причина, потому что много случилось там в тот день людей, так или иначе причастных к тому, что называют теперь "петиционной кампанией", а проще говоря, к подписыванию писем в защиту первых наших политических узников. Ну а раз год 68-й, то речь должна идти о процессе Гинзбурга-Галанскова. Начало массового правозащитного движения. Диссидентство.

По-разному включались люди в это движение, одни исходя из соображений принципиальных, вполне осознанно, другие - просто толчок в сердце услышали, эмоционально. И последствия, само собой, разные: одни после окрика затухли, и спустя двадцать лет вспомнили о своем тогдашнем геройстве, постоянно напоминают о нем; для других та самая история стала началом, скажем, судьбы.

Ну, это все потом так или иначе определилось, а тут - лето, молодость, азарт, внимание со всех сторон...

ЦДЛ был, конечно, не лучшим местом для такого рода встреч, очень уж пестрая там собиралась публика, порой мы даже микрофоны вытаскивали из-под столиков...

Я сидел с Толей Якобсоном, встречались несколько раз, вполне, впрочем, случайно. Пили мы тогда коньяк, разница в цене с водкой была минимальной, зато закуски не нужно. Так на так и выходило. Толя, помнится, был пьяноват, знаменитый человек, такая в нем открывалась, раскручивалась значительность... За столиком с нами сидела очень красивая женщина, глядела на Толю горящими глазами. "Диссиденты, - говорила она, -как матадоры, им ни в чем нет и быть не может отказа...". И что-то еще в развитие темы.

Вот тут Боря и подошел к нам. Думаю, он к Толе подошел, но обратился почему-то ко мне: "Давайте, - говорит, - познакомимся - Шрагин...".

А я слышал такое имя, но с чем оно связано, сообразить сразу не смог. Удивительная была в этом человеке открытость, легкость, простота, а глаза внимательные, доброжелательные и безо всякого второго плана.

"А это, - знакомлю его с сидящими за столом, - Якобсон, дама утверждает, похож на матадора, а потому ему все позволено". "Похож, - сказал Шрагин, - он и бандерильи свои под стол бросил от полноты чувств". Под столом валялись листочки на папиросной бумаге с машинописным текстом, сыпались из Толиных карманов. "Это я их распространяю, - сказал Якобсон, - писатели - темный народ, пусть просвещаются..."

Так мы тогда познакомились, встретились еще раз-другой тоже случайно, а потом стали сговариваться.

Я писал тогда первую свободную книгу, понимал, что никогда ее не напечатаю, было это мне в ту пору уже не важно - тот самый "Опыт биографии", и была в ней глава о диссидентстве, в котором я ровным счетом ничего не понимал, но понять очень хотел. Шрагин был из первых читателей, и приехали они с его женой Наташей к нам на дачу как только книгу прочитали.

Боря говорил мягко, а Наташа - жестко и вполне определенно. А я знал всего лишь то, что видел. Помню особенно поразивший меня разговор с двумя диссидентами, по моему тогдашнему представлению, знаменитыми. Говорили о том, кто сломался на последнем процессе, заложил остальных. "Что с ним сделаем, если встретим?" - спросил один. Сидели на травке, пили водку. "Замочим, сказал второй, - тут и размышлять не о чем. Сейчас бы встретили - и замочили". На меня это произвело сильное впечатление.

"Ты людей не знаешь, - сказал Боря, - а потому и понять ничего не способен". - "Но ведь я это своими ушами слышал..." - "Мало ли что ты слышал, - сказала Наташа, - мы тебя познакомим, вот тогда и поговорим".

Боря позвонил спустя несколько месяцев, утром: приезжай, нужно. Я поехал. Из центра на юго-запад. Боря был не один, с двумя приятелями, я их знал.

"Дождемся Наташу и отправимся", - сказал Шрагин. А я не понял - куда, решил у кого-то день рождения или еще что-то.

Пришла Наташа, но с нами не поехала. На такси ехать отказались, хотя это обсуждалось: я не понял, почему - но нельзя. Поехали на троллейбусе, потом пересели на трамвай. Я удивился, трамвай шел в том же направлении. Явно заметали следы. Тут я вспомнил, куда и зачем мы едем.