— Федор!
— Чего тебе? Чего орешь? — всполошился тот.
— Ты слыхал, Федор, — кричал Алеша, — новый декрет вышел?
— Какой декрет?
— Интересный декрет, Федор. О деревне декрет. — Алеша искоса посмотрел на мужика, дремлющего в телеге. Алеше хотелось сейчас выдумать что-нибудь такое, сумасшедшее, дикое — все равно, только бы разорвать эту покачивающуюся дремоту, повисшую над всеми. — Вышел декрет, Федор! — Алеша кричал неестественно громко, как в цирке. — Декрет такой: запрещается мужикам заниматься хлебом.
— Чево? — неистово закричал мужик.
Он рванул вожжи: лошадь остановилась, колесо остановилось, спица с веревочкой остановилась — кошмар кончился.
— Да, Федор, — негромко закончил Алеша, — да, такой декрет.
— Якой декрет? — дрожащим голосом спросил мужик. — Та цього не может быть.
— За подписью Совнаркома. В газете «Известия» от вчерашнего числа.
Лошадь понуро двинулась вперед. Мужичок растерянно взмахивал вожжами.
— А ты слыхал, Федор? — начал снова Алеша. — Вот в Сибири…
Он нарочно замедлил шаг. Они начали отставать от телеги. Мужик увидел это и придержал лошадь.
— Эй, хлопцы! — закричал он. — Сидай, будь ласка, та расскажи: що ж там, у Сибири? Хоть и далеко, а все ж таки, може, и нас касаемо…
Какой великолепной вдруг оказалась дорога: высокая, желтеющая уже пшеница колыхалась вокруг. Она доходила до леса и прижималась к бронзовой стене сосен. Сосны горели, как свечи в медных подсвечниках. Какое солнце!
Алеша рассказывал о Сибири, о Москве, о Поволжье, об Америке и Франции, он ничего теперь не врал. Он сказал даже в заключение по-честному:
— Я соврал насчет декрета. Такого декрета нет, — и поднял свой мешок, понимая, что нужно слезать с телеги.
Но крестьянин обрадованно захлопал рыжими ресницами.
— Так я ж говорил, не может быть такого декрета. Мужик — вин же обязан заниматься хлебом. Хлеб — це ж його планета.
К сумеркам они приехали в село, и дядька Тихон пригласил ребят к себе «отдохнуть с дороги». Алеша взял свой мешок, пошел в овин, вымылся и обтерся с головы до ног сухим и колючим полотенцем.
Вечером дядя Тихон долго беседовал с ребятами о политике. Осторожно прихлебывая кипяток, он спрашивал Алешу:
— Як считаешь, га, власть эта крепкая? — Ложечкой он постукивал о чашку.
У него было маленькое, морщинистое лицо. Когда он сжимал свою рыжую бородку в кулак, то кулак этот, черный и жилистый, казался больше всего его лица, заросшего ржавой щетиной.
— Много посеял, дядя Тихон? — спрашивал Ковбыш.
Тихон виновато разводил руками.
— Какая моя богатства! Ото як бачите…
— А другие как? Сеют?
— Люди сеют. Як же! Як же не сеять? Мужик должен сеять. И я як люди. Я — щепка, а народ — лес.
Этот разговор не был ему интересен. Он сворачивал на свое.
— Изменение, выходит, политики? Га? — осторожно спрашивал он ребят. — Это хорошо! А многие не доверяются. Теперь народ недоверчивый пошел, войной учен.
Алеша глядел на него и смеялся. Ему казалось, что он насквозь видит всего этого нехитрого мужичка с его страхом и сомнениями, с его беспомощно хлопающими рыжими ресницами.
И Алеша радовался: это жизнь. Это жизнь открывается перед его жадным и любознательным взором. Посмеиваясь, он слушал мужика.
— Тут у нас рядом коммуна, — рассказывал дядя Тихон. — Артельно живут. Ничего — стараются…
— А вы что же в коммуну не идете?
— Та як же пойдешь? — удивился дядя Тихон. — Это ж дело неизвестное, новое. Мы ж к этому ще не привыкли. — Он покачал головой и пошел провожать ребят на сеновал. — Великое, великое кругом беспокойство! Нет, ты мне ясно скажи: сколько мне и сколько з меня. Вот и уся политика. — Он закрыл дверь и пошел в хату.
…И вот уже не степь. Вот уже крыша над головой. Сложенная из седого очерета. И сено. И чужие шорохи. Откуда взялся этот растрепанный мужик Тихон? Еще вчера, валяясь у чужого костра, совсем не знал Алексей никакого Тихона. А сейчас этот раскидисто шагающий по двору мужик — самый нужный ему человек. Где мать? Где город? Где Тася? Ничего нет. Один только Тихон есть, Тихон, фамилии которого даже не знает Алеша. Как странно все в этом большом мире!
— Сколько отсюда до шахт, Федор?
— Верст сорок.
— Сорок? Пустяки! А до Ростова, я думаю, верст двести…
— Да, больше не будет. От Ростова до Новороссийска — совсем чепуха.
— Новороссийск? Да это уже море. Черное.
— Да. Оно синее. Я читал. Новороссийск — Батум — прямая линия. Тепло в Батуме.
— Кавказ. Оттого и тепло.
— Раньше туда много заграничных пароходов заходило.
— Да. А то сел на пароход — и куда хочешь. Турция. Египет. Греция… Вот я бы тогда древнюю Грецию нашей Рыжухе на совесть сдал.
— Чудак! Так то ж древняя Греция, а это современная.
— Место ж одно.
Только в дороге так быстро и трепетно ощущается пространство. Когда живешь в окруженном степями или лесами городке, движешься по знакомым дорожкам и смотришь на знакомые холмы — кажется: все, что находится за этим, неосязаемо и нереально. Во всяком случае — где-то далеко.
Но сел в поезд или в лодку или стал с мешком за плечами на дорогу — и сразу по коже, по телу прошел, пробежал волнующий ветер: ветер пространства. Все реально. Эта дорога ведет недалеко: на хутора, но она же может перебросить тебя на дорогу до Званки. А там уже проходит экспресс «Москва — Батум». Куда хочешь? Север? Юг? Тундра? Тропики? Море? Степь? Пространство осязаемо. Оно в руках. Оно между пальцев. Оно в железнодорожном билете.
— Место одно, да время другое, — раздумчиво говорил Алеша. — Вот и здесь, где мы спим, когда-то спал скиф. А, Федор?
— Всяко было.
— А теперь мы спим. Чудно! Ты задумывался над этим?
— Нет.
— И я раньше нет. А теперь о чем только не думается! Ты спишь?
Поутру их разбудил дядя Тихон.
— У меня кум есть, — сказал он ребятам, — большой человек по нашей местности. Может, слыхали — Яков Петрович Гонибеда?
— Нет.
— Ну да… Где ж вам! Вы ж не тутошние… Яков Петрович! Го! Голыми руками не берись. — И со стыдливой гордостью добавил: — Он кум мне.
— Кто ж он такой?
— Лавку имеет! — многозначительно поднял палец мужик. — Большой человек!
Они пришли к большому каменному дому, возле которого, как возле трактира, мятая и грязная валялась солома, толпились телеги.
Тихон ввел ребят в лавку. Здесь пахло керосином и шорницкой кожей.
— Яков Петрович, — обратился Тихон к бородатому мужику, — оце самое… — Он развел руками и отошел в сторону: мое дело сделано, а дальше — сами.
Лавочник молча посмотрел на ребят. Он ощупал Ковбыша с головы до ног медленным, оценивающим взглядом. Федька даже невольно руки вытянул перед собой: смотрите, мол, лучше — товар лицом. Потом лавочник перевел взгляд на Алешу и начал его щупать с ног до головы. Алеша постарался принять вид посолиднее, надулся, развернул плечи.
— А сколько будет, — вдруг спросил лавочник тихим, чуть слышным голосом, — а сколько будет, молодой человек: триста восемьдесят девять, помноженное на семнадцать? — и застыл, ожидая ответа.
Алеша удивленно потянулся за бумагой.
— Нет! — закричал лавочник. — Ты в уме, а? — Он закрыл глаза и, положив голову на руки, стал ждать.
Дядя Тихон трепетал в стороне, Алеша побагровел. «Экзамен? — подумал он насмешливо. — Ну, ладно!»
У него была своя система устного счета, в которой он наловчился в школе. Через минуту он сказал:
— Шесть тысяч шестьсот тринадцать.
Тихон ахнул, а лавочник закричал:
— Сколько? — и посмотрел в бумагу, лежавшую перед ним.
Алеша медленно повторил: