И мне жгуче хотелось увидеть, что будет завтра с нами: со мной? с Бенцем? с Алешей?
Но я не угадал ничьей судьбы, даже своей. Да разве можно было угадать, когда я, как слепой котенок, смотрел, щурясь, вперед, в судьбу моей страны.
А биография моя и моих ребят всегда совпадала с биографией моей страны.
— Загляните в завтра, ребята, — взволнованно говорил Рябинин. — Завтра мы, комса, будем хозяевами мира.
Я не узнавал Степана. Неужели это тот самый, всегда спокойный, улыбающийся и тяжеловатый на подъем парень? Он, оказывается, мечтатель, этот Рябинин!
— Мы будем хозяевами мира, ребята. Мы будем коммерсантами и инженерами, партработниками и профессорами, мореплавателями и наркомами, писателями и учеными… Да, да, учеными! Нам придется надеть роговые очки на переносицу, — ничего не попишешь, придется. Мы будем физиками и химиками — да такими, каких мир не знал. Разве вы не поняли великих слов Владимира Ильича: учиться, учиться, учиться? Вот что теперь должен делать комсомолец. А как же иначе? — Он обвел нас всех сияющим взглядом и остановил его на Алеше. — Верно, Алеша?
— Верно, — ответил тот. — Я им уже говорил: надо дело делать. Все верно, Рябинин!
И мне пришло в голову, что если есть в этой комнате двое ребят, одинаково думающих, так это Рябинин и Алеша. Самый взрослый из всех присутствующих, единственный член партии среди нас, и самый молодой, еще только мечтающий стать комсомольцем, — они думали одинаково. И это больше всего поразило меня.
— Значит, ты за своими вещами приехал, Рябинин? — грустно спросил Семчик. — Ты уезжаешь учиться?
— Нет, — ответил он внезапно и нахмурившись. — Есть еще два дела, ребята, задерживающие меня здесь. И первое из них — Кружан.
— Кружан?
— Мы должны сами справиться с Кружаном. Без губкома, — сказал Рябинин.
Меня поразило, что он ничего не спрашивает о Юльке. Весь вечер мне хотелось сказать ему: «А Юлька? Что ж о Юльке не скажешь? Не спросишь?» — и мне стоило больших трудов сдержать себя. Но тут я не выдержал:
— Что ж ты о Юльке не спросишь?
— А чего мне спрашивать?
Это меня взбесило.
— Будто ничего? Не очень-то ей весело было здесь в последние дни… одной…
Рябинин удивленно посмотрел на меня, потом подошел и сказал тихо:
— Чудак! Я ведь с нею вместе ездил узнавать насчет десятичных дробей.
ДЕСЯТАЯ ГЛАВА
Ваше представление о счастье?
Борьба.
Есть уютные уголки на заводах и стройках — их знает каждый заводской человек. Они возникают сами, и люди быстро привыкают к ним. Сюда приходят курить, выпить чайку, переобуться, просто поболтать без дела. Лежат, сладко вытянув ноги, ведут медленные, отрывистые разговоры, спят.
Когда на площадке звенят декабрьские бесснежные морозы и рукавицы примерзают к железу, а железо становится хрупким, словно фарфор, — сюда приходят греться. Здесь темно и дремотно. Посреди комнаты пылает румяная железная печка. Стоят длинные деревянные лавки. Бак с тепловатой водой. Жестяная кружка на цепи. Около печи сидит и дремлет девочка-уборщица. Сушатся валенки. Запах паленой шерсти ползет по комнате.
И верхолаз, только что раскачивавшийся над землей на тридцатипятиметровой мачте, вваливается сюда, как в баню. Он прямо бросается к огню! Крякая, он снимает рукавицы и подносит скрюченные, иззябшие пальцы к раскаленному железу печки. Он только сейчас понимает, как чертовски замерз.
— Брр… — бормочет он и вздрагивает.
Ему хочется еще ближе стать к огню. Если бы можно, он схватил бы печь в объятия. Он топчется около нее, курит, перекидывается шуткой с сонной девочкой, наконец, медленно, в последний раз, затягивается цигаркой, натягивает рукавицы, идет к двери и вдруг, широко распахнув ее, ныряет в синий морозный сумрак.
В механическом цехе, где работал Павлик, таким уютным уголком была шорницкая — комната дежурного шорника.
В старых механических цехах он был не последним человеком. К нему шли с поклоном, когда на шкиве шумно лопался старый ремень. Шорника надо было просить, чтобы пришел немедленно.
Он, ворча, брал ремень, как доктор берет горячую руку больного, и качал головою.
— Скажи на милость, какие ремни пошли! Третьего дня чинил.
Его просили сшить аккуратнее, чтобы шов не царапал шкива. Он работал в своей темной комнатке и насвистывал песенку. Он обрабатывал кожу в цехе, где обрабатывали железо.
Ремни висели над каждым станком и придавали механическому цеху вид большой и темной сапожной мастерской. Все наверху было закрыто ими. Они густо переплетались там, сбивались вокруг трансмиссий, падали на станки, они хранили на себе пыль, скопившуюся со дня освещения цеха; они висели над головой рабочего, как клубок змей, они шипели, когда станки пускали. Человек, который впервые попадал в цех, долго чувствовал, как над ним висит какая-то тяжесть. Потом привыкал. Люди ко всему привыкают.
Когда в новых цехах поставили станки без приводных ремней и сквозь просторные, чистые стеклянные потолки в цех свободно вошло солнце, люди поняли, какую тяжесть они сбросили с плеч.
Но время новых заводов еще не пришло, когда Павлик учился слесарному искусству. Шорник в цехе был. В его темной дежурке всегда дымилась печь и под парами стоял огромный чайник. По вечерам сюда приходили рабочие вечерней смены, курили, пили чай и болтали. Сырой запах кожи смешивался с запахом махры.
Павлика не гнали отсюда. Он умел и любил угождать старикам. Он таскал воду для чайника. Он бегал в цех за махрой, забытой в инструментальном шкафике. Он почтительно и не моргнув глазом слушал вранье старика мастера о необыкновенной щуке, которую тот намедни поймал. Он даже верил в эту щуку. Он верил и другому старику, когда тот рассказывал о необычайных заработках в былое время. Павлик знал, что для мастерового главное — побольше заработать. И он сам мечтал о больших заработках в будущем, мечтал не потому, что любил деньги, — он не имел их никогда и не жалел об этом, — но потому, что так уж положено хорошему мастеровому. Чем мастеровой лучше, тем ему больше платят. А Павлик хотел стать отличным мастеровым.
И он жадно прислушивался к рассказам в шорницкой, особенно если вспоминали старых мастеров. А вспоминали их часто.
Были два сорта мастеров, — скоро понял Павлик, — «шкуры» и «золотые руки». О средних в шорницкой не вспоминали.
Павлик удивился, узнав, что «шкурой» называли тихого мастера Каюду.
— Он тихим ходит, — говорили в шорницкой, — но зверем мыслит.
— Семнадцатым годом он прибит, но пятый год помнит.
— Он нам тачку не забудет, да и мы ему кой-чего вспомним.
Но больше всего любил Павлик слушать о мастерах «золотые руки».
— Он какой мастер был! — вспоминали таких в шорницкой. — Вот испортился токарный станок. Что-то стучит в нем, и никто ему ладу не даст. Немец разбирал-разбирал, вспотел и бросил. Русский инженер разбирал-разбирал, плюнул и бросил, а он подошел, дернул станок, послушал, как стучит, и говорит: «Вот в чем его причина: гитара расстроилась, смените вкладыш». Вот какой был мастер. На слух станок знал. Душу станка понимал.
— Он возьмет вещь, на глазок прикинет, рукой пощупает и в точности скажет, до миллиметра, какой в этой вещи размер. У него в пальцах чуткость была.
— Он уйдет, станок оставит на самоходе. Ходит. Курит. Разговаривает. Потом вдруг подымется и пойдет. «Куда?» — «У меня, говорит, через минуту самоход кончается». Что же ты думаешь! Секунда в секунду. Мы проверяли, а часов у человека нет.
И в других профессиях были такие же замечательные мастера. Кузнец Вавилов на огромном паровом молоте мог отковать любую мелкую деталь. Доменщик по цвету желтоватого газа над колошником узнавал сразу качество плавящегося чугуна. Малограмотный старый мастер мог составить шихту лучше любого инженера.