Паек чаще всего состоял из селедки, макарон и крупы. Но иногда давали топленое масло и сахар. Тогда маленькое помещение набивалось битком, и очередь шла причудливыми извивами. Лида расторопно управлялась с талонами, в которых я путалась.
Все остальные магазины в городе были пусты, и во всех — на голых прилавках — стояли глиняные фигурки, раскрашенные полосами, изображающими азиатские халаты. Это считалось детскими игрушками.
Глиняные болванчики, их тусклая раскраска, а главное, их вездесущность вселяли в меня неизъяснимую тоску.
Болванчики стояли и на полках в распределителе.
— Та шо тебе с них? — удивлялась Лида. — Стоят и стоят.
— Очень уж некрасивые…
— Ты их покупаешь? — проворно шмыгала носом Лида. — Ну и все! Глянь, та старуха позади нас стояла, а уже берет!
— Уродство.
Я впервые нашла это слово в применении к тускло-полосатым болванчикам, и оно сопровождало меня всю жизнь, всегда вызывая неизъяснимую тоску.
В дом к Лиде я не ходила. Порой в окне напротив возникала женщина с ребенком на руках и, встретясь взглядом, кланялась, не спуская ребенка. Я терялась, особенно если Лида оказывалась рядом: выходило, что женщина кланяется собственной дочери. Моя мать в таких случаях отвечала глубоким поклоном.
И вот однажды, в конце лета, Лида, густо покраснев, выдавила:
— Маманя зовет тебя на початки.
— На что?
— На початки! Кукурузы не видала? — вдруг рассердилась она.
Семья Лиды жила в одной большой комнате. Меня удивила ее темнота: комната была расположена как одна из наших, окон в ней было столько же. Пол, деревянный стол, шкаф с кухонной доской — все было не то что вымыто — выскоблено. А в комнате гнетуще темно. Я поняла потом — это была невеселая нищета. Она имела не только свой цвет, но свой, въевшийся, запах: керосинки, стирки и сапожной ваксы. Лидин отец был сапожник, и его столик с колодками, молотками и грудой обуви стоял в углу.
Как только мы пришли, Лидина мать — худая, с миловидным издерганным лицом — поставила на стол большую кастрюлю и откинула с нее белую тряпку. От кастрюли пошел душистый пар.
Лида стала вынимать и раздавать золотистые початки.
Крупная соль была насыпана горкой на блюдце. Я смотрела, как все — и маленький братик с большим животом — берут соль щепотью и натирают ею початок. Я сделала то же и, вонзив зубы в молочную мякоть, пососала из початка сладкий сок:
— Вкусно…
— Кушайте, кушайте, — закивала Лидина мать. — С маслицем бы вкуснее… Извиняйте.
— Я принесу! — вскочила я.
— Не надо, — хмуро сказала Лида.
— Сидайте… чем богаты, тем и рады.
Трапеза продолжалась молча и торжественно. И так же торжественно со мной простились. Уже на пороге Лидина мать попросила:
— Скажи твоей мамане большое спасибо.
— За что? — удивилась я.
— Они знают, — твердо ответила она.
Мы с Лидой выбежали на уличный свет.
— Тебе правда понравилось угощение? Правда? — оживленно вертела головой Лида.
— Очень!
Я не кривила душой. И дома попросила сварить кукурузу. Но у нас она не привилась. Хотя ее варили по всем правилам, она получалась твердой и отсутствовал какой-то волшебный элемент ее вкуса.
Странности взрослых
В декабре тридцать второго года к нам приехал дядя Валентин, мамин брат.
Он был всего на пятнадцать лет старше меня, и я любила слушать семейный рассказ о том, как он, мальчишка, вез мою маму на телеге в родильный дом, а потом привез ее обратно уже со мной — новорожденной — на руках. Какого страха натерпелся, правя лошадью в мартовскую распутицу!
Приезд его в Таганрог был каким-то странным. Для начала меня просили помалкивать. Отец и мать ходили с нарочито-спокойными лицами, а сам Валентин был полон чересчур громкой энергии.
Мать то и дело роняла:
— Тише, тише…
Какое-то время у нас не было гостей. По ночам в комнате родителей долго светилась щель за дверью, слышались приглушенные голоса. Иногда нерассчитанно врывался Валин голос и тут же падал («Тише, тише…»).
Невзначай я услыхала, как отец сказал:
— Послушай, Валентин, не рассказывай этого при Верочке. Она снова начала сильно заикаться. А ведь совсем недавно была в лечебнице.
Мать при ее огромном самообладании на самом деле была очень нервной и с детства заикалась. Этот свой физический недостаток она сумела превратить в своеобычно-привлекательную манеру сильно растягивать слова. Но в периоды обострений заикание становилось тяжелым, и, чтобы справиться с ним, матери надо было надолго замолчать. Иногда по целым дням она объяснялась записками.