Но уже в пятьдесят втором, когда у нас с мужем давно была своя квартира, выяснилось, что у меня рак. Впрочем, и после этого, покуда мальчик изучал в Дюссельдорфе свое малодоходное искусство и один Бог знает, с чего жил, я продержалась целых два года, пока наша дочь не кончила учиться на конторщицу, хотя в остальном забыла все свои прежние мечты, бедная наша Мариель… Мне даже до пятидесяти восьми не удалось дотянуть. А теперь, потому что он непременно желает наверстать то, что я, его бедная мать, упустила в жизни, предстоит мой сто такой-то и такой-то день рождения.
Мне даже нравится то, что он втайне придумал. Он и всегда был слишком заботливым, когда, как говаривал мой бедный муж, хотел снять Луну с неба. Но «Августинум» — Дом для престарелых с видом на море, где я нахожусь в соответствии с его пожеланием, — тут уж не поспоришь — очень хорош… У меня две комнаты, одна большая, другая — маленькая, плюс ванна, кухонная ниша и балкон. Еще он привез мне цветной телевизор и такое, знаете, устройство для этих новых пластинок серебристого цвета, ну, с оперными ариями и опереттами, которые я всегда любила слушать, раньше еще из «Царевича», помните, эта ария «Стоит солдат на волжском берегу». К тому же он проделывает со мной большие и малые путешествия, вот недавно мы съездили в Копенгаген, а на следующий год, если здоровье мне позволит, наконец-то съездим на юг, в Неаполь.
Теперь же я должна рассказать, как все было раньше и еще раньше. Так я ведь уже говорила: была война, все время война с небольшими перерывами. Мой отец — он был слесарь и работал на оружейной фабрике — погиб сразу, под Танненбергом. А потом два брата — во Франции. Один рисовал, а у другого даже стихи печатали в газете. Мой сын наверняка унаследовал все это от них двоих, потому что третий мой брат был простым кельнером, и хотя зашел далеко, но под конец и его где-то зацепило. Верно, заразился от кого-нибудь. Должно быть, одна из этих венерических болезней, я даже не хочу говорить какая. А моя мать, еще до того, как пришел мир, взяла и ушла вслед за своими мальчиками, умерла с горя, и я осталась вместе с маленькой сестричкой Бетти, нашей баловницей, одна-одинешенька на всем белом свете. Хорошо еще, что я была продавщицей в «Кофе от Кайзера» и заодно освоила бухгалтерию. Поэтому нам и удалось, когда мы уже с Вилли были женаты, сразу после инфляции, когда в Данциге ввели гульден, открыть магазин колониальных товаров. Поначалу все у нас шло очень хорошо. И вот в двадцать седьмом году родился мальчик, а три года спустя — маленькая Мариель.
Помимо лавки в нашем распоряжении имелись и еще две комнаты, так что у мальчика был свой уголок в нише под окном для книг, и для ящика с красками, и для пластилина. Ему вполне хватало этого места. Вот он и придумывал всякую всячину, а теперь заставляет меня снова жить, балует меня — «мамуля да мамуля», и навещает меня в Доме для престарелых со своими внуками, которые непременно хотят считаться моими правнуками. Вообще, очень милые дети, только порой немного наглые, так что я даже облегченно вздыхаю, когда эти сорванцы, между ними есть и двойняшки — чудные мальчики, но очень уж шумные, — внизу, на аллее, на таких своих штуках, которые похожи на коньки, но только безо льда, и если написать по-английски их название, на бумаге получится что-то похожее на «скат», но мальчики называют их «скейты», и вот на этих скейтах они гоняют туда и сюда. Я со своего балкона могу видеть, что один всегда обгоняет другого…
Скат, скат, вот во что я любила играть при жизни. По большей части со своим мужем и своим кашубским кузеном, который служил на Польской почте и поэтому, едва опять началась война, был сразу же застрелен. Очень было плохо. И не только для меня. Но такое тогда было время. И то, что Вилли вступил в партию, а я состояла в женском клубе, потому что там можно было заниматься гимнастикой, причем бесплатно, а мальчик вступил в «юнгфольк» и носил такую красивую форму… Потом в скате у нас стал за третьего мой свекор. Но господин столяр очень уж горячился за игрой, часто забывал снести прикуп, на что я незамедлительно объявляла контра. Да я и сейчас, раз уж мне пришлось жить дальше, играю очень охотно, причем играю со своим сыном, когда он приводит с собой свою дочь Елену, которую назвали в честь меня. Девочка играет довольно рисково и лучше, чем ее папаша, которого я хоть и приучила к скату, когда ему было не то десять, не одиннадцать, но до сих пор он заказывает игру как новичок. Играет свою излюбленную черву без прикупа, и это когда у него бланковая десятка.
А покуда мы так играем, все играем и играем, а мой сын все время перехваливается, внизу по аллеям парка при «Августинуме» носятся на своих скейтах мои правнуки, да так, что просто сердце замирает. У них, впрочем, на всех местах приспособлены такие защитные подушечки, на коленках, на локтях, даже на ладонях, и еще у них самые настоящие шлемы, чтобы не случилось беды. Все ужасно дорогое! Как вспомню я про своих братьев, которые погибли уже в Первую войну, или умерли на другой лад, вот они, когда были маленькие, еще во времена кайзера, раздобыли в лангфурской пивоварне отслужившую свой срок бочку, разобрали ее на клепки, подвязали эти клепки снизу к башмакам, намазали жидким мылом и как взаправдашние лыжники отправились в Йешкентальский лес, где без устали съезжали с горы и въезжали на гору. Это ничего не стоило, но все-таки получалось…
Потому что когда я вспоминаю, во что мне, как хозяйке мелочной лавки, могло обойтись приобретение настоящих лыж, с зажимом и с винтами, да еще для двоих… Потому что в тридцатые годы торговля шла ни шатко ни валко… Слишком многие брали в долг, да еще эта конкуренция… А потом девальвация гульдена… Правда, люди весело напевали «В мае вновь зазеленеет трава, и из каждого гульдена станет два…», но жить было трудновато. У нас в Данциге ходили гульдены, потому что мы были Вольный город, а потом, когда началась следующая война, фюрер вместе со своим гаулейтером, его еще звали Форстер, обратно принял нас в рейх. И с тех пор вся торговля пошла на рейхсмарки, только товару становилось все меньше. А когда мы закрывали лавку, я еще долго расклеивала продовольственные талоны на старые газеты. Иногда мне помогал мальчик, пока и его не заставили надеть мундир. И лишь после того, как на нас нагрянули русские, а потом и поляки забрали все, что еще оставалось, после чего начался выезд со всеми его бедами, я снова получила своего мальчика. Ему тем временем исполнилось почти девятнадцать, и он казался себе вполне взрослым. Успела я пережить и денежную реформу. Каждый из нас получил по сорок марок новых денег. Нелегкое было начало для беженцев с востока… У нас же ничего больше не осталось. Я только и смогла спасти что фотоальбом да альбом с марками… А потом, когда я умерла…
Но теперь, потому что этого пожелал мой сын, я еще должна пережить евро, когда его начнут выдавать наличными. Но еще до евро он желает непременно отпраздновать мой день рожденья, сто третий, если быть точной. Ну пусть, раз ему так хочется. Он уже и сам разменял восьмой десяток и уже давно сделал себе имя. Но никак не может бросить свои истории. Некоторые мне даже нравятся. Из других я бы просто вычеркнула кой-какие места. Но семейные праздники со скандалами и примирениями я всегда любила, потому что когда мы, кашубы, справляли праздники, люди смеялись и плакали. Поначалу моя дочь, которой уже тоже под семьдесят, не желала праздновать вместе с нами, потому что затея ее братца снова оживить меня для ради своих новых историй, показалась ей какой-то жутковатой. «Да будет тебе, — сказала я ей, — не то он и похлеще что-нибудь придумает». Вот такой он у нас… Придумывает самые немыслимые вещи и всегда переходит какие-то границы. Читаешь — и не веришь…
И все-таки моя дочь согласилась приехать в конце февраля. И я уже загодя радуюсь, что увижу всех своих правнуков, как они будут носиться по парку, на своих скейтах, а я буду смотреть с балкона. И еще я рада, что на подходе двухтысячный год. Посмотрим, посмотрим, что будет… Если только опять не начнется война… Сперва там внизу, на юге, а потом заполыхает везде…