Всех их свозили из разных гетто. С собой разрешалось взять пять килограммов багажа. Большинство брали еду, одежду, одеяла и деньги или украшения, у кого они имелись. Но в поезде всё хоть сколько-нибудь ценное отбирали немцы. Оставляли только самую плохонькую одежду и немного съестного. Те же, у кого ничего не было, умирали от голода.
И никакого порядка, везде царил хаос. Люди были не в состоянии хоть чем-то поделиться, помочь друг другу, теряли человеческий облик, в них оставался только простейший инстинкт самосохранения. Вдобавок ко всему, стояла холодная дождливая осень. В бараках могло поместиться не больше двух-трех тысяч человек, а с каждой партией прибывало пять с лишним тысяч. Это означало, что две-три тысячи мужчин, женщин и детей оставались мерзнуть под открытым небом.
Весь ужас того, что я увидел, не передать словами. Воздух был отравлен миазмами, воняло потом, гнилью, нечистотами. Чтобы добраться до нужного места, нам надо было пройти через весь лагерь. Это оказалось тяжелым испытанием. Приходилось буквально шагать по людям. Мой спутник пробирался сквозь толпу довольно ловко — ему было не привыкать. Я же каждый раз, когда наступал на человеческое тело, замирал, едва сдерживая тошноту, но украинец подталкивал меня.
Наконец мы остановились метрах в двадцати от выхода, через который евреев загоняли в вагоны. Тут и правда не было такой толкучки. Мне стало полегче. Охранник дал последние указания:
— Вы останетесь здесь, а я пошел. И помните: к другим охранникам не подходить! В случае чего — я вас не знаю. Ясно?
Я слабо кивнул, и он ушел. Почти полчаса я наблюдал чудовищное зрелище человеческих мук, подавляя желание убежать и с трудом убеждая себя, что я не принадлежу к числу заключенных. Еще следовало постоянно быть начеку и держаться подальше от украинских охранников, которые время от времени проходили мимо. Довольно долго они все так же спокойно расхаживали среди скопища умирающих, но в какой-то миг, точно сговорившись, застыли, глядя в сторону поезда.
К воротам подошли два немецких полицейских и здоровенного роста эсэсовец. По его команде тяжелые ворота медленно раскрылись. Выход из коридора был перекрыт двумя товарными вагонами, так что никто не смог бы бежать.
Эсэсовец повернулся к толпе евреев, широко расставил ноги, подбоченился и заорал на весь лагерь:
— Ruhe! Ruhe! Тишина! Тишина! Все евреи должны погрузиться в этот поезд! Он отвезет вас туда, где вы получите работу! Не толкайтесь, соблюдайте порядок! Кто начнет сеять панику — будет застрелен на месте!
Он надменно оглядел море несчастных жертв. Потом вдруг расхохотался, выхватил пистолет и несколько раз, не целясь, выстрелил в толпу. Тотчас раздался чей-то душераздирающий крик. Ухмыльнувшись, эсэсовец вложил пистолет в кобуру и снова гаркнул:
— Alle Jüden, raus, raus![16]
Но еще несколько мгновений толпа оставалась на месте. Хотя в ней началась неописуемая давка: стоявшие в первых рядах пытались спастись от пуль и протиснуться вглубь, а задние их не пускали. Прогремели новые выстрелы — теперь с разных сторон: справа, слева и сзади. Тогда вся людская масса хлынула в узкий проход, едва не опрокинув деревянные щиты, однако двое полицейских, обеспечивавших ход операции, дабы усмирить самых ретивых, выстрелили прямо в лицо подбежавшим первыми евреям.
— Ordnung, Ordnung! [17]— как бесноватый, орал эсэсовец.
— Тихо, тихо! — вторили ему двое охранников.
В конце концов, запуганные стрельбой несчастные люди устремились к вагонам и быстро заполнили оба.
Однако самое страшное мне еще предстояло увидеть. Проживи я сто лет — и то не забуду этого ужаса.
По военному уставу, товарный вагон вмещает в себя восемь лошадей или сорок человек. Максимум — сто, это если все без багажа и стоят буквально впритирку. Так вот, немцы установили норму — от ста двадцати до ста тридцати евреев в каждый вагон. Полицейские, орудуя то дулом, то прикладом автомата, втискивали людей в уже набитые битком вагоны. Обезумевшие от страха узники карабкались по спинам и головам товарищей. А те пытались сбросить их и заслоняли лицо. Трещали кости, раздавались надрывные крики.