Через Гаспаровича я вступил в сношения с Ярославским и с волей. Я написал своим родителям, и в начале июля приехал мой отец. Приблизительно в это же время состоялся первый допрос. Вел его подполковник Николаев, употребляя все жандармские приемы — от мягкости, стакана чая, сочувствия до неожиданных повышений голоса. Обвинение — принадлежность к Петербургской боевой организации, к которой я никогда не имел никакого отношения.
Мой отец решил хлопотать обо мне[153]. Он нашел какие-то связи, позволившие ему получить аудиенцию у товарища министра внутренних дел, шефа жандармов Курлова[154]. Этот полицейский генерал решил, по-видимому, пугнуть моего отца: не сводя с него пронзительных глаз, он взял телефон в руки, вызвал прокурора, и спросил обо мне. «Ага, — произнес он вдруг, — хорош мальчик: план Зимнего дворца, план императорской яхты; что еще?» Отец вышел от него ни жив, ни мертв. Когда он, на свидании, воспользовавшись уходом на минуту жандармского офицера, рассказал мне об этом, я расхохотался: у меня никогда не было ничего подобного, и моя квартира не была найдена.
То обстоятельство, что не нашли моей квартиры и у меня не было обыска, меня очень интриговало, и до сих пор я не понимаю, в чем тут дело. Я жил на Большом проспекте Петербургской стороны, на незначительном расстоянии от Бродского. За мной несомненно должно было иметь место наблюдение. Единственное доступное мне объяснение — это близость Бродского. Мы с ним очень часто возвращались вместе, и я доводил его до его квартиры и затем шел дальше, но не к себе: у меня часто бывали деловые вечерние свидания. Весьма возможно, что филеры, видя меня в «надежной» компании, решали, что не стоит больше мной заниматься, и не доводили наблюдения до конца.
Через некоторое время, желая выяснить дело, я потребовал второго допроса. На этот раз меня допрашивал ротмистр Лавренко: подполковник Николаев уже превратился в полковника в одном из провинциальных городов. Этот допрос был для меня очень полезен: в нем фигурировал город Юрьев, фигурировал адрес на Большом проспекте, но не тот, где я действительно жил; мне были показаны карточки, и эта коллекция показала огромный размер провала и руку Бродского. Была карточка Стомонякова, с которым раз я пил кофе в маленьком кафе напротив института, и Бродский видел нас и, по-видимому, решил, что это — один из неизвестных ему членов Временного бюро.
Показывал мне все это Лавренко с большой неохотой и скукой и, наконец, произнес: «Все это совершенно ни к чему». Он был прав. По делу было привлечено свыше ста человек, но очень многих освободили, например — братьев Скроботовых, которые действительно принадлежали к Петербургской боевой организации.
Серафима Ивановна Надеина, которая лечилась в Ялте от последствий жестокого плеврита, полученного на партийной работе, узнав о моем аресте, приехала в Петербург и вместе с моей матерью ходила ко мне на свидания. Долго это не продолжалось. Она вступила в работу в качестве пропагандистки и вскоре оказалась арестована. Была уже зима. В Доме предварительного заключения, куда ее посадили, начались волнения заключенных, стекла были разбиты, и в наказание администрация оставила их на две недели в камерах без стекол. Результат — воспаление легких. Ее выпустили под залог в марте 1908 года[155], и она принуждена была уехать к матери в деревню.
Март 1908 г. К этому времени неожиданно пришло известие, что за отсутствием улик меня собираются освободить. Прокурор Юревич, наблюдавший за дознанием, сказал это моей матери. Улик, действительно, не было. Я был арестован, не имея при себе ничего компрометирующего. «Наказ», переданный в Выборге, не был найден ни при одном из трех обысков, и я уничтожил его в тюрьме. Меня не знали петербургские боевики, не знали и те из них, которые (как Ликумс) давали откровенные показания. Но… Бродский? Для суда он не мог быть свидетелем, но благодаря ему полицейские органы слишком хорошо знали, какова была моя действительная роль.
Была весна, и мне очень хотелось на волю, но поверить в эту возможность я не мог, и оказался прав. Через две недели после первого свидания Юревич заявил моей матери: «У нас есть новый материал, и ваш сын сидит прочно». Действительно, состоялся заключительный допрос, где мне было объявлено о передаче дела в Военно-окружной суд. В деле появилось письмо, якобы мое по заключению жандармской экспертизы, найденное у одного из боевиков, и в моем блокноте оказались записи о партизанских выступлениях. Подделка была ясная, но это еще нужно было доказать.
153
2 января 1908 г. А. В. Костицын обратился с прошением к товарищу министра внутренних дел А. А. Макарову: «Сын мой, Владимир Александрович Костицын, приехавший в Петербург для научных занятий, был 1 июня 1907 года арестован и заключен в тюрьму „Кресты“. Ни он, ни я до сих пор не имеем надлежащих сведений о причинах ареста. Сын мой находится в тюрьме до сих пор. Профессор Московского университета Д. Ф. Егоров прислал мне, для представления в Петербургское жандармское управление, письмо, характеризующее моего сына как личность, глубоко преданную науке, и, в полном смысле слова, нравственную. Но письму значения дано не было. Комиссия врачей исследовала состояние здоровья моего сына и признала, что его необходимо немедленно освободить, так как дальнейшее заключение грозит ему сумасшествием. Заключение комиссии было представлено в жандармское управление, и, однако, сын мой томится в тюрьме до сих пор. Обращаюсь к Вашему Превосходительству с моей почтительнейшей просьбой: прошу освободить моего сына; если же безусловное освобождение невозможно, то отдать мне его на поруки; прошу также, пока он находится в тюрьме, разрешить ему участие в общей прогулке, которая, благодаря своей продолжительности, может благотворно повлиять на здоровье моего сына» (Там же. Л. 283).
Ходатайство отца Костицына было поддержано и председателем 3-й Государственной думы Н. А. Хомяковым, бывшим губернским предводителем дворянства в Смоленске, который написал А. А. Макарову: «Многоуважаемый Александр Александрович. Податель сего, Костицын, учитель Смоленского реального училища, попечителем коего я много лет состоял, просит замолвить слово за его сына. К сожалению, я лично не могу [высказаться] в пользу этого молодого человека, но знаю, что здоровье его внушает серьезное опасение, а потому пребывание в заключении может тяжело отозваться. [Отец] просит отпустить сына на поруки; к этой просьбе и я присоединяюсь. Искренне уважающий Вас Н. Хомяков» (Там же. Л. 282).
Но 16 января в ответ на запрос товарища министра внутренних дел в Департамент полиции начальник Петербургского губернского жандармского управления доложил, что, помимо записной книжки, изъятой при аресте Костицына, у привлеченных по тому же дознанию лиц «обнаружена рукопись конспиративного характера», которая, как установлено экспертизой, «писана обвиняемым»; кроме того, «по агентурным данным начальника Рижского сыскного отделения, Владимир Костицын — „член боевой организации, известен в партии под кличкой ‘Семен Петрович’, участвовал в Московском восстании“», поэтому «изменить меру пресечения в отношении Владимира Костицына не представляется возможным» (Там же. Л. 287). Соответственно и Макаров известил Хомякова: «Вследствие переданного мне учителем Смоленского реального училища статским советником Костицыным письма Вашего Превосходительства относительно его сына, политического арестованного Владимира Костицына, имею честь уведомить, что я лишен возможности сделать распоряжение об освобождении последнего, так как содержание под стражей принято в отношении названного лица в качестве меры пресечения ему способов уклоняться от суда и следствия» (Там же. Л. 297).
155
Неточность: арестованная в Петербурге 5 марта 1908 г., С. И. Надеина была освобождена под залог 10 июля того же года.