Выбрать главу

— Почему он всегда такой тихий, бесчувственный, неразговорчивый?

«Может быть, потому, что я когда-то запретил ему быть ребенком и даже вспоминать о годах, когда он им был?»

2. ПОЕЗД НА ЮГ. Presto alla tedesca{1}

...Я вновь буду чувствовать себя лежащим на верхней полке моего купе, и вновь перед освещенными окнами, разом пересекающими и пространство, и время, замелькают повешенные, уносящиеся под белыми парусами в небытие, опять закружится снег, и пойдет скользить, подпрыгивая, эта тень исчезнувшего поезда, пролетающего сквозь долгие годы моей жизни.

Гайто Газданов

В конце концов стало трудно разобраться, кто куда собственно в этом поезде направляется.

Горан Петрович

Мать всеми силами спасала сыновей [...] В эвакуацию уезжали с Финляндского вокзала. В пассажирских вагонах до Ладоги (потом — только в телячьих вагонах). [...] По эвакоудостоверениям выдавали кашу с салом. Сразу много было есть нельзя, а остановиться было невозможно. У матери дикий понос. Ее хотели выкинуть из поезда на ходу — она ходила под себя. Спас ее спирт, который солдаты силком влили ей в глотку. Она долго лежала в беспамятстве, а потом пришла в себя.

Виктор Конецкий

По странному совпадению, говорила Валентина (она до самого его ухода старалась с ним разговаривать, чтобы вывести его из ступора, из оцепенения), во время давешнего визита Бориса речь зашла о поезде на юг, повезшим после первой блокадной зимы Нонну, его третью жену, тогдашнюю студентку-медичку, третьекурсницу, с тяжелобольным отцом в эвакуацию. В итоге поезд остановился на одной из южных станций, в Поворино; навстречу надвигались немцы, наступали быстро, пассажиров пересаживали в состав, идущий назад на север. Нонниного отца оставляли в пристанционной больнице, беспомощного, с высокой температурой, дочь плакала, он гнал ее: уходи, иди, иди, живи! Оставив его на больничной койке с зажатым в руке именным пистолетом, прижав к груди коробку с его последним подарком, нарядными бежевыми туфлями, она поехала вспять.

— Невероятно! — воскликнула Валентина. — Уж не ехали ли вы в одном составе с Эрикой и маленьким Борей?

— Нет, название станции другое, другая ветка, и наш поезд успел уехать, а она с сыном прибыла в только что занятую фашистами большую станицу.

Поезд набирал ход, мелькали вечерние огни Фарфоровского Поста, сознание его было непривычно нечетким, вялым, рассеянным.

«Что же это за поезда на юг, — думал он, — проехавшись в которых прибывают в предательство: дочь предает отца, моя матушка — Родину?..» Тут же пришло ему на ум, что матушка, оказывается, за несколько лет до начала войны предала мужа, а тот позже, много позже, предал женщину, вышедшую за него в трудную для него минуту, вырастившую его сына, закрутив роман с нынешней своей третьей женою.

Он думал все это как-то почти равнодушно, тихо, бесчувственно, никого, собственно, не осуждая.

«Но ведь мы-то с женой, — думал он, — в свадебное путешествие отправились именно на южном поезде, и это были счастливейшие дни, ни о каких предательствах ни тогда, ни теперь и речи не шло, мы вплывали из сырых холодных дней в волшебное тепло, покупали на станциях фрукты, малосольные огурчики, жердели, груши, семечки, розы».

Мимо промчался, прогудев, встречный.

«Надо же, — подумал он,— оказывается, во мне нет ни капли русской крови».

Напоследок мелькнуло: это его суждение о крови носит какой-то фашистский оттенок; и под стук колес провалился он в сон.

Снились ему игроки в карты из лавки Чеха, игравшие в неведомый ему деберц.

Он стоял возле стола, наблюдая за молчаливыми игроками, тщетно пытаясь понять  смысл игры.

Один из картежников обернулся, глянул на него, он узнал офицера с ледяными глазами, определившего Эрику на работу в комендатуру, — и пробудился, вскрикнув.

Все вокруг спали, поезд со скрежетом и скрипом тормозил, никого не разбудил его возглас.

Телячий вагончик, в котором ехал он с матерью в эвакуацию (на пассажирском добирались только до Ладоги), был почти теплушка, с двумя печками-«буржуйками» по торцам, обращенным к тамбурам, широкой раздвижной дверью, нестругаными дощатыми нарами в три ряда, наполненный черно-серым народом, тюками, узлами, чемоданами, тьмою. Детные и страдающие поносом (несдержавшиеся, наевшиеся каши) ехали с ночными горшками. Время от времени состав останавливался вдалеке от станции, открывали дверь, бежали в кустики, в траву, на обочины полей, выливали горшки под насыпь; надышанный, исполненный смрада, нагретый «буржуйками» воздух улетучивался вовне, в темный вагон вливались свежие ветерки, чем ближе становился юг, тем теплее были токи воздуха, возникали в них незнакомые ароматы цветущих трав, медовой гречихи, лаванды. Тут, внутри, в набитом под завязку параллелепипеде, дышали, стонали, храпели, переговаривались, а там, снаружи, стояла тишина забытого за блокадные дни разлива, ни бомбежки, ни артобстрела, ни сирены. Чтобы он уснул, мать шепотом, чтобы не слыхали немецкой речи соседи, прямо в ухо читала ему (как почти всегда на ночь) гётевского «Лесного царя», «Erlkönig»: «Wer reitet so spät durch Nacht und Wind? Es ist der Vater mit seinem Kind...» Точно в шубертовской балладе стук колес подражал топоту коня, скачке, из космической тьмы тянулись руки и космы Ольхового короля, звездами горели очи его ведьмовских дочерей, ему становилось страшно, и, защищаясь, он засыпал.