Но, прежде чем уйти, Сальватор попросил у аптекаря таз и воды, чтобы вымыть свои испачканные кровью руки.
Вода, которую ему подали, была обыкновенная; но таз представлял в аптекарском обиходе своего рода ред кость. Тот, в который Сальватор выпустил кровь Жана Быка, оказался единственным, а хирург-дилетант настаивал, чтобы кровь эту непременно сохранили и показали доктору, который станет лечить больного.
Аптекарь огляделся вокруг и сказал:
– Черт возьми! Если вы хотите вымыть себе руки, так ступайте во двор и вымойтесь под краном… Там и воды больше.
Сальватор беспрекословно согласился. Несколько капель крови попало и на руки Жана Робера, а потому и он пошел за ним.
Но на пороге двора оба остановились.
Среди тишины прекрасной лунной ночи до них доносились откуда-то волшебные звуки музыки.
Откуда лились они? Рядом со двором высилась мрачная каменная стена монастыря. Может быть, то был западный ветер, который, проникая под своды храма, выносил оттуда сладкие и стройные звуки орга́на и услаждал ими слух редких прохожих улицы Сен-Жак.
Уж не сама ли святая Сесилия слетела с небес, чтобы ознаменовать в святой обители наступление Великого Поста? Или то были души юных послушниц, умерших в ангельском возрасте, которые возносились к небесам под звуки райских арф?
Действительно, мелодия, доносившаяся до слуха молодых наблюдателей, не походила ни на оперную арию, ни на песни юного музыканта, возвращающегося с маскарада. То был не то хвалебный гимн, не то песнь покаяния, а вернее, отрывок какой-то древнебиблейской духовной пьесы. То была песнь Рахили, оплакивающей сынов своих, павших в Риме, и не желающей внимать утешениям, потому что они погибли.
Если бы человеку, обладающему чутьем и пониманием, предложили дать этим звукам названье, он, наверное, не задумываясь назвал бы их «Покорностью». Однако ни одно название не выразило бы этого в полной мере. Но, так или иначе, они в высшей степени располагали слушателя в пользу музыканта.
Можно было поручиться, что он был так же грустен и кроток, как его музыка, и обоим молодым людям это пришло в голову в один и тот же момент.
Они начали с того, что сделали то, зачем пришли: вымыли руки, а затем решились во что бы то ни стало отыскать таинственного и талантливого музыканта.
Когда они умылись, аптекарь подал им полотенце, а Жан Робер дал ему в награду пять франков.
За эту цену Луи Рено согласился бы, чтобы его будили ночью хоть через каждый час.
Он рассыпался в благодарностях.
Жан Робер попросил у него позволения остаться во дворе еще несколько минут, чтобы дослушать этот жалобный мотив, который развивался с неистощимостью вдохновенной импровизации.
– Да, оставайтесь, сколько вам угодно! – ответил аптекарь.
– Но вы-то сами? – спросил Жан Робер.
– О! Меня это ничуть не стесняет! Я запру дверь и улягусь спать.
– Ну, а мы-то? Как же мы потом выйдем?
– Калитка на улицу запирается только на задвижку и щеколду. Вам только стоит поднять щеколду – и вы на улице.
– А кто же запрет за нами?
– Это калитку-то? О! Хотелось бы мне иметь столько тысяч доходу, сколько раз она остается незапертой!
– В таком случае все обстоит благополучно.
– Да, да, да! – подтвердил аптекарь в восторге.
Он вошел в дом, запер за собой дверь и предоставил молодым людям полную свободу.
Между тем Сальватор подошел к одному из окон нижнего этажа, сквозь ставни которого пробивался свет.
Волшебно-грустные звуки слышались именно оттуда.
Сальватор потянул ставни к себе, оказалось, что они не заперты изнутри и легко отворяются.
Оконные занавеси были спущены, но сквозь оставшуюся между ними щель виднелась внутренность комнаты, посреди которой на довольно высоком табурете сидел молодой человек и играл на виолончели.
Перед ним на пюпитре лежала раскрытая нотная тетрадь, но он не смотрел в нее и даже, по-видимому, сам не сознавал того, что играет. Во всей фигуре его сказывалось состояние духа человека, глубоко ушедшего в свои мысли. Рука его бессознательно водила смычком, но мысли были, очевидно, далеко.
Казалось, в сердце его происходила тяжелая душевная борьба – борьба боли со страданием. Временами чело его омрачалось, и он продолжал извлекать из инструмента самые жалобные звуки. Вдруг виолончель, как человек, терзаемый агонией, издала ужасный, раздирающий душу крик, и смычок выпал из его рук. Он плакал.
Две крупные слезы сбежали по его щекам.
Музыкант достал платок, отер глаза, снова положил его в карман, нагнулся, поднял смычок, положил его на струны и опять заиграл именно с того места, на котором оборвал мелодию.