-- А ты хорошо видишь?
-- Как птица видишь... и трубка не нада. На скала весь ночь сидел, море смотрел. Луна вышел... я ему "мерхаба" -- здравствуй сказал. А волна какой был! Настоящий турецкий червонец... все золотое. В самый Стамбул золотой дорога по морю пошел, конец не видно!
-- Ты не боишься один, ночью, в горах?
-- Чего боишься?
-- Шакал, человек недобрый -- мало ли что? Место пустынное. Шайтана встретишь, -- рассмеялся я.
-- Чакалка сам трус, человек чакалка боится. Шайтан в горах нет. Джин есть. Джин я видел.
-- Какой-такой джин?
-- Маленький он такой. Под камешком сидит, когда день будешь. Ночью он наружа выходить. Много джин выходить -- как туман белый. Кружиться, вертеться будешь, с дорога сбивать будешь... нехорошо.
-- Что же это, горные духи, по-твоему, что ли?
-- Не знаем.
-- И джинов твоих бояться надо?
-- Один джин ничего... Кушак распускай, по земле таскай. Джин с кушак, как кошка, играть будешь -- уходить можно.
Осман заговорил про таифов -- этих злых привидений ночи, которые так опасны для человека. Осман был суеверен. Его детский ум населял еще всю природу таинственными, бесплотными существами, придающими жизнь и поэзию лесам, долинам и рощам, и обращающими весь мир в прелестную, волшебную сказку. Нам чужды эти суеверные вымыслы, мы уже не испытываем легкого трепета, вглядываясь в темноту ночи, не боимся колдовства и враждебных нам сил, мы приподняли покрывало природы, но много красок и очарований ее исчезло для нас вместе с этим наивно-детским миросозерцанием. Где прекрасные нимфы, ореады классических мифов, где средневековые эльфы, сильфы -- все эти грациозные, крошечные, крылатые создания поэтической фантазии? Природа мертва для нас. Ее мистическая душа едва трепещет теперь в шорохе листьев, в шелесте цветов, точно боясь выйти наружу, боясь принять формы и образы древних сказаний... Только дети видят ее иногда по вечерам, наслушавшись няниных сказок, да где-нибудь в далекой южной степи бродячий татарин говорит у костра о маленьких женоподобных джинах и бледных таифах, блуждающих во мраке ночи.
И как не говорить здесь о них? Разве не похожи на бледные таифы эти убегающие перед рассветом ночные тени, обрывки бродящих в степи туманов, неясные образы вдали и вблизи, тут и там? Вся степь перед нами точно двигалась, точно шевелилась, будто испуганная и пробужденная первым робким лучом зари. Ночь подбирала свои длинные темные одежды и тихо ползла вдаль, будто слезы, оставляя за собой блестящие капли росы. Наш костер догорал и гаснул.
Осман рассказал мне, как он после своих скитаний вернулся в Карасубазар. Лавочник за это время обобрал его дочиста -- "такой хитрый грэке", говорил Осман, "арбуз продал, деньги забрал и мене с одной лавка оставить!" Нищим опять пошел Осман в свою деревню, где его ожидала новая неприятность. Сестра его вышла замуж и уехала в Ай-Василь к мужу, а шорник купил у нее ее половину наследства и таким образом завладел всем домом. Осман пробовал доказать шорнику, что продал ему только четверть дома, половину своей части, что за одну комнату он еще не заплатил, но шорник только выругал Османа и предложил ему судиться. А какой же судья разобрался бы в такой путанице продажи, да и денег на суд не было. Осман остался одинехонек и без пристанища в своей деревне. Он хотел было наняться учителем в татарскую школу, так как умел читать по-арабски, знал наизусть весь Коран и был даже учен по-своему, но в медресе принять Османа не согласились, благодаря его репутации придурковатого и ненадежного человека. Тогда Осман нанялся в слуги к какому-то севастопольскому купцу и уехал с ним в Ахтиар (Севастополь).
Тут Осману снова повезло. У его хозяина была хорошенькая дочка, Гюллюм. Ей было всего лишь семнадцать. Заплетенные по-татарски во множество тонких кос волосы падали вокруг ее веселого, розового личика, а серые, большие глаза шаловливо смотрели из под круглой шапочки, увешанной червонцами. Но когда она задумывалась, правильные черты ее лица, тонкий нос, строгие очертания губ принимали суровое выражение, и она походила на маленькое каменное божество индийского храма. Это было странное создание, то весело распевающее, то грустное и неподвижное, словно объятое тяжелым предчувствием. Такие не живут долго на свете...
Гюллюм инстинктивно угадала что-то родственное и близкое себе в сердце Османа. Он понравился ей своей добротой и безответностью, когда, случалось, отец ее журил своего слугу за какую-нибудь неисправность, или забывчивость. Он понравился ей своими долгими рассказами про города и степи, рассказами, которые она подслушивала из женской половины дома, с жадным любопытством ловя каждое слово. Устные описания, предания и сказки заменяли ей книги. Кроме Корана, который она умела бегло читать на непонятном ей языке, у нее была только одна печатная повесть о несчастном, поэте-страннике, Ашик-Гарибе. Она знала наизусть все его песни, и, сама не сознавая почему, сравнивала скитальческую жизнь Османа с приключениями обманутого и обездоленного людьми Ашика.
Осману также приглянулась красивая Гюллюм, и он стал перемигиваться и пересмеиваться с нею, когда их не могли заметить.
-- Пойдешь ли ты за меня замуж? -- сказал он ей однажды.
-- Вот! Разве отдаст меня отец за работника! -- засмеялась Гюллюм и убежала.
Осман затосковал. Он думал о белых ручках Гюллюм, никогда не знавших работы, о той холе, в которой она росла, изнеженная баловавшим ее отцом, и все больше уверялся, что этой свадьбе никогда не бывать. И сама Гюллюм не пойдет за него, не убежит с ним из отцовского дома, когда богатый купец не согласится отдать свою дочь за простого поденщика. Между тем любовь в первый раз расцвела в сердце Османа, как дикий цветок, как розовая степная гвоздичка, напоенная медом и обрызганная слезами утренней росы... Тяжело было Осману загубить этот одинокий цветок, засушить его горькими думами, повеять на него морозным холодом житейской необходимости...
Осман попросил расчета.
Он думал уже уходить из негостеприимного для него дома, когда поздним вечером Гюллюм, подкараулив его у двери, бросилась к нему на шею и, заплакав, стала просить его остаться. Отец отлучился из дому. Мать и тетка ее крепко спали, и Гюллюм впустила Османа в одну из комнат гарема. Там мягкие ковры лежали на полу вместо постели, тихо светила луна сквозь окошко, и из сада долетал неумолкаемый треск кузнечиков... Счастливый и довольный вернулся Осман в свою коморку и не мог заснуть до самого рассвета.
Прошло полгода, и старому купцу волей-неволей пришлось дать свое согласие на женитьбу Османа. Старик дал небольшой домик и деньги в приданое Гюллюм, так как у Османа ничего не было, и он не мог внести даже установленный калым за невесту. Осман снова стал торговать фруктами и зажил с женою душа в душу. Только недолго продолжалось его счастье. Через три месяца молодая жена его умерла от родов, не оставив в живых даже ребенка. Отец ее отобрал у Османа приданое Гюллюм, и Осман опять остался на свете еще более бедным и одиноким, чем когда-либо.
-- Помер жена... -- уныло говорил Осман. -- Дохтура звал... дохтур ничего не сказал... Хороший был Гюллюм... я ему золотой туфли покупал... Он торговать мне помогал.... он шербет из кизил варил... я шербет в лавка продавал... -- Осман утер кулаком глаза.
-- Что же ты теперь делаешь, Осман?
-- Теперь? Теперь в степ хожу.
-- Как в степь ходишь?
-- Утро хожу, день хожу, ночь тоже хожу.
-- А что же ты там делаешь целый день?
-- Ничего не делаешь. Что делать будешь? Гюллюм помер, денег нет... ничего делать не будешь.
Османа после потери жены, всего что он любил и имел, охватило тяжелое отчаяние. Впечатления не изглаживались у него скоро. Обычная предприимчивость его на этот раз иссякла. Он не нанимался, не брался за новый промысел. Безнадежность, тоска, а может быть и голод, отняли у него последнюю веру в жизнь, и он ушел в степи, такие же унылые, безнадежные, голодные и жаждущие, как он сам. Точно тень бродил он среди теней ночи, бледный, как лунный свет, бесшумно шагая в высоких травах и всем существом своим сливаясь с дикой степью, неприветливой и пустынной, не знающей радости. Сердце находит невольную отраду в гармонии своих настроений с окружающей природой. Иногда великолепное и торжествующее солнце оскорбляет своими лучами, своим ярким сиянием нашу побежденную и отчаявшуюся душу, хочется сумрака и туманов... Говорят, природа равнодушна к нашим страданиям, небо не омрачается, когда нам грустно, но кто помешает нам делить с бурным морем гнев и ожесточение, плакать в унылой степи, легче выносить свое одиночество на вечно одинокой и холодной горной вершине... Ласково встретит нас тогда природа, любящая, великая мать, если мы сами придем к ней за словом утешения и сумеем угадать ее бесконечную и разнообразную, полную противоречивых настроений душу...