-- А ведь скоро рассвет! -- сказал я.
-- Два час ожидаешь. В степу ночь долго. Степ обманщик. Не верь степ.
Осман рассмеялся.
Настоящему степняку, умеющему узнавать время по движению тени, по звездам, по теплоте воздуха, конечно, казалась странной моя неопытность. Расстояние, свет, звуки -- все обманчиво в степи, все полно миражей. Непривычное ухо, неприноровленный глаз легко здесь ошибаются. Степь лжива. И в самом деле, то, что казалось мне первым проблеском рассвета, -- было слабое, призрачное мерцание, быть может, отражение далекой зари, повторенный луч восходящего за тысячи верст на востоке солнца. Подобный обман света мне случалось видеть на воде.
Одна фантазия, эта великая лгунья и обманщица, может соперничать со степью. Обе создают видения и легкие призраки, обе осуществляют несбыточное и невозможное, обе делают близким далекое, желанное. А лунные ночи, бледно-зеленые мерцающие лунные ночи, когда степь и фантазия соединяются вместе, чтобы солгать нам, так красиво и звучно солгать? Бедное сердце и разум готовы им верить, принимая за истину полные отравы, чарующие сказки. Помнится мне такая ночь. Бесплодная степь, покрытая обожженной, высохшей травой, была не узнаваема. Высокие стебли ковыля и бурьяна, освещенные месяцем, тихо качались, словно оживленные, шепчущие, полные странного шороха. Чем-то пряным, какими-то полуувядшими цветами пахло кругом. Белый туман скользил по волнистым верхушкам травы, и круглая, полная луна, как отдаленный маяк, сияла низко над степью. И, будто остров, выплывал на степном просторе окруженный туманами, ближний курган... Да и полно, курган ли это? Точно пещера, точно дикий, уединенный таинственный грот подымался там, темнея на золотом круге месяца своими неровными сводами. Густо разросшись, казалось, его окружали деревья: черные кипарисы, островерхие тополя, и по стенам вились, словно змеи, виноградные лозы... Слышалось тихое журчание светлых ключей, запах фиалок доносился теплым ветерком, и в чаще свистели ночные совки, так грустно, так жалобно... Но с грустью и жалобой проникала, в сердце какая-то тихая, божественная отрада. Образ женщины в светло-серебряной ткани, будто сотканный весь из лунного сияния, стоял у входа в пещеру. Быть может, то было лишь светящееся пятно месячного отблеска, но как живо, как несомненно ясно виделись мягкие женственные очертания, стройный стан, бледные руки... Золотой драгоценный пояс охватывал гибкое тело, прозрачный греческий покров опускался с головы... Богиня, нимфа, Калипсо! Не ты ли из мрака тысячелетий, из созвучий древней мифической песни воссоздана лунным сияньем, вздохом о счастье, одинокой слезою? Не ты ли веешь пленительной тишью в степной пустыне? Не всемогущая ли любовь в бесплодном сердце вызывает вновь старые образы, старые видения? О ложь, о жестокие обманчивые миражи воображения! Погаснет луна, трезвый день озарит вновь своим белым светом сухую степь и могильный курган над нею... Мимо, мимо!
-- Я лошадь отпрягал... трава жует, -- сказал Осман, возвращаясь к костру.
-- А не уйдет она от нас?
-- Где уходить можно? Степ, все видно. И ночь видно. Лошадь ушел, на земля ложись -- с земля глядеть будешь -- все видно, лошадь видно.
Мне не раз случалось слышать и от табунщиков, что они таким образом находят отбившуюся лошадь в самые темные ночи. Небо всегда светлее земли, и черный силуэт лошади далеко заметен в степи на фоне неба, если приляжешь к траве и станешь всматриваться в даль.
Я закутался плотнее и стал смотреть на красные уголья догоравшего костра. Осман тоже молчал. Разговор не вязался. В степи стало темно и тихо. Вдруг Осман подпер ладонью щеку и гортанным голосом затянул грустную татарскую песню. Я помню ее...
Халеден халее
Шаан учурдум.
Пел Осман про вольного сокола, про скалы и море. Жалобно звучала в степи эта дикая песня с высокими дрожащими нотами, и как-то еще больнее, еще безнадежнее сжималось сердце.
С первым проблеском солнца, едва просветлела степь, мы отправились в путь. Осман вызвался проводить меня до ближней деревни. Он со своим узелком вскочил в мой шарабан, взял из моих рук вожжи и погнал лошадь. Часа через два мы выехали на пыльную дорогу, которая вела в татарское селенье.
Солнце уже поднялось над горизонтом, и его косые лучи жгли спину. Холодная ночь быстро сменялась горячим южным днем с его томительным зноем и духотою. Ослепительное и сверкающее встало солнце из мглы и туманов тем же неумолимым истребителем трав, нежных цветов и зелени, всего живущего и жаждущего. На широком просторе степей оно выпило до капли всю росу, рассеяло в голубом небе влажные облака, высушило и спалило освеженную ночною тенью землю.
Потрескавшаяся, полунагая степь, где росли только грубый ковыль и жесткий бурьян, снова бесконечно развернулась в своей суровой и нелюдимой дикости. Справа и слева уходили в даль однообразные желтые курганы, а там, в синей нескончаемой дали, на границе зрения, что-то маячило, что-то мерещилось, какое-то изменчивое и прозрачное марево. Иногда суслик выскакивал близ дороги из своей полевой норки, становился на задние лапки и, проворно посмотрев туда и сюда, исчезал в траве. Сероватая, чахлая зелень утомляла глаза. Ни яркой полосы красного мака, ни синих и белых цветов, разросшихся на целую десятину, этих веселых и пестреющих оазисов симферопольских степей, здесь не встречалось. Гладко, ровно, одноцветно все было вокруг. Ничто не радовало, не разнообразило скучной пустыни. Изредка, безобразный и уродливый, попадался на встречу верблюд. Горбатый, с высоко поднятой головой на тонкой шее, на своих сухих и длинных ногах, он возвышался над степью, как какой-то мохнатый нарост, порожденный безводной и болезненной почвой. Дикий, скрипучий и странный крик его порой оглашал окрестность, неприятно поражая слух. Моя лошадь тогда поднимала уши и злобно косилась на степное чудовище. Верблюдов здесь много. На них ездят, пашут, перевозят тяжести, после работы выпуская их в степь на волю Божью промышлять о собственном пропитании. На заре они гуськом покорно возвращаются сами в хутора и селенья, вероятно потому, что нигде, на много верст в округе, не встречается им ни ключа, ни источника. Колодцы есть только в деревнях, и верблюд поневоле приходит на водопой к хозяину. Впрочем, верблюда приручить легко. Доброе и незлопамятное животное скоро забывает даже о жестоких ударах палок с железными наконечниками, которыми его награждаюсь татары. У этого отвратительного на вид зверя, я уверен, прекрасное сердце. Немногие люди могут тем же похвастаться. Однажды нам встретился целый караван. Пять или шесть верблюдов пересекли нам дорогу, выйдя из глубокого и песчаного овражка. Одногорбые, тяжело навьюченные, они широко шагали друг за другом. Черные, неуклюжие тени падали от них и ползли по земле. Побрякивали колокольчики. Трое монгольцев шли рядом. На одном верблюде сидела закутанная в белое покрывало женщина. Возле нее в огромной косматой шапке плелся пешком старик с перекинутым через плечо заржавленным ружьем. Только большие черные глаза татарки были видны из-под покрывала, но, проезжая мимо меня, она словно нечаянно распахнула фередже, и красивое, улыбающееся личико мелькнуло передо мной. Солнце ярко блеснуло на золотых монетах ее убора, на пестрой цветной ткани наряда, и снова белое покрывало закутало ее с ног до головы, как мумию. Я долго смотрел вслед уходившему каравану, пока он черными точками не пропал в степной дали.
-- Это из Чамбулкоя, -- пояснил Осман.
И снова бесплодная, ровная степь потянулась перед нами. Еще пустыннее казалась она, оживленная на миг появившейся кучкой людей и животных, пестрыми лоскутами нарядов и женским смеющимся взглядом... Более одиноким и грустным почувствовал я себя среди степей, и хотелось, чтобы окликнул знакомый голос, прозвучала дружеская речь, и близкие, дорогие черты встали перед глазами. Но кому охота вспоминать о путнике, где-то там, на далеких окраинах, затерянном среди зарослей колючего бурьяна, в необозримой и чуждой степи? И крикнуть самому -- так не откликнется здесь даже гулкое эхо. Только ветер разнесет по ковылю да могильным курганам горькую жалобу, безответный тоскливый зов отчаявшегося сердца... Вот они эти тихие, безмолвные курганы, неведомые памятники прошлого! Кто зарыт под ними? Чье имя, быть может славное, имя храброго витязя погребено здесь вместе с давно истлевшими костями, заржавленным оружием и старой доблестью? Ни надписи, ни черты минувшего! Смерть и забвение, вечное молчание царит кругом!