Я был зол. Заблудиться, попасть под грозу и сидеть, может быть, целые сутки в этой скучной, Богом забытой, деревеньке, -- это было невыносимо! А буря разыгрывалась, свистела, гикала за стеной, грохотала, словно тысяча артиллерийских орудий... Неужели ночевать придется? Магомет вышел с озабоченным лицом. Несколько стогов сена оставалось у него в степи, и теперь их разнесет ветром!
Я в волнении ходил по сакле, выбегал за дверь, звал Османа -- но он словно провалился сквозь землю. Магомет, несмотря на бурю, оседлал лошадь и, накинув чекмень, ускакал в степь. Что могла сделать пара его сильных рук против ветра и грозы -- не знаю. Часа через два он вернулся весь мокрый, растрепанный, и молча сел у огня. Вечер спускался сырой и ненастный, и, хотя буря стихала, приходилось остаться ночевать, чтобы опять не заблудиться. Я уже был напуган вчерашней неудачей. Меня беспокоило и отсутствие Османа. Где он мог быть в такую непогоду? Не дождавшись его, я разостлал войлок и без приглашения хозяина улегся спать. Магомет ушел в соседнюю комнату, и я был один. Кизяк тускло горел в очаге. Красный огонек вспыхивал иногда в темноте и освещал белые стены. Я не спал всю прошедшую ночь, и меня неудержимо клонило ко сну. Мысли путались, и несвязный бред наполнял голову. Мне слышалось бряцанье оружия в степи, и гигантский череп Чор-Батыра, колеблемый бурей среди густого ковыля, глядел на меня своими мертвыми глазами. Белые зубы его вспыхивали при блеске молний и оскаливались в страшную усмешку смерти. Вдруг мне показалось, будто череп поднялся над травою, и медленно, медленно стали вырастать из зелени могучие кости богатырского скелета... Какая-то тень вышла из густого бурьяна... Она перебирала струны на перекинутом на ремне через плечо саазе... И чем громче звучала песня, тем больше вырастал из земли свирепый Чор-Батыр.
Халеден халее
Шаан учурдум!
Звучала песня... "Осман!", -- вскрикнул я и проснулся. В комнате было темно и пусто.
"Да где же это, в самом деле, Осман?", -- подумал я и вскочил на ноги. Я поискал спичек в платье, но спичек не было. "Надо выйти посмотреть на улицу! Кто их знает! Чужая деревня... еще лошадь уведут!" В темноте я долго шарил, чтобы найти дверь, наконец, нашел скобку и нажал ее... Дверь тихо отворилась, но... я очутился не на дворе, а в спальне Магомета. Здесь еще горел очаг, и при его свете я увидел две фигуры, лежавшие под овчиной на войлоке. Они были полузакрыты тулупом, сползшим вниз, и совершенно обнажены до пояса.
Ни платья, ни сорочки на плечах, высокая, смуглая женская грудь ровно дышала, освещенная огнем очага, и рядом, уткнувшись лицом в войлок, храпел Магомет. Смущенный своей нечаянной нескромностью, я поспешно отступил за дверь. Проникать в тайны мусульманского рая дозволено только правоверным. Все же я чувствовал себя несколько взволнованным красотой монгольской гурии, так роскошно покоившейся под овчиной своего повелителя. При чем тут великолепные альковы, изящные будуары?.. Под простым тулупом может быть тепло уютно и хорошо. Право, одни мужья способны храпеть в такой обстановке! Я рассмеялся, и все мои ночные страхи рассеялись, как дым. Реальные впечатления, которые нам дает жизнь, сильнее сонных грез и поэтических фантасмагорий. Я опять заснул, но страшный Чор-Батыр успел уже облечься в плоть и кровь, и я видел, как молодой, румяный, черноусый богатырь в блестящем вооружении обнимался со смуглой красавицей-татаркой, стыдливо и робко кутавшейся в белоснежную овчину волнистой шерсти.
-- Кроткая, послушная моя овечка!
-- Оставь, пусти меня, витязь, -- шутливо отбивалась красавица.
И целовал ее он горячим, страстным, долгим, богатырским поцелуем. Крепко, должно быть, спал Магомет, всхрапывая на всю деревню, если не слышал, как воскресший витязь обнимал его неверную жену, уступившую мольбам. ласкам и обещаниям грозного призрака. Если бы знал Магомет, кого шайтан смущает такими лукавыми снами под его кровлей, он, наверное, оставил бы заезжего путника ночевать под грозой и бурей, беззащитного от степной непогоды.
Проснувшись с зарею, я вышел на порог сакли. Как свежа, как хороша была степь после бури! Зелень трав, омытых дождем, приобрела новые чарующие краски. Неприглядная и серая, высохшая под солнцем равнина словно расцвела за одну ночь. Острый буркун высоко поднимал свои пушистый головки, и сочные стебли бидаяка весело зеленели, еще не отряхнув дождевых капель. Вся степь была напоена влажной свежестью, и ветерок приносил с собой пряный запах чобора и мяты. Легко и вольно дышала грудь в утреннем воздухе, обновленном грозою. Первый луч солнца, румяный и радостный, как ребенок, улыбаясь, пробегал по верхушкам трав и покрывал их тонкою позолотой. Выпрямился примятый непогодой ковыль, и над ним трепетали вдали сизые крылья степной птицы. Только таясь, на дальнем горизонте, за курганами, дымилась туманная мгла, последняя угроза отгремевшей бури. На небе ни облачка. Будто разгладились морщины на хмуром челе, и прояснело оно, полное милости и благоволения. Властитель более не гневался. Лазурны были его очи, и в них загорался лучистый блеск молодого дня. Рождалось солнце.
Невдалеке мне послышался смех ребенка. Я обернулся и увидел под каменным забором Османа, державшего на коленях маленького черноглазого мальчугана. Малютка был в одной рубашонке и весь обвешан амулетами странного вида. Он звонко смеялся и хватал ручонками за усы Османа.
-- Беным бала, беным бала! -- лепетал Осман, целуя и забавляя ребенка.
Я заметил, что Осман улыбался, но на глазах его были слезы.
-- Э, Осман! Да ты вот где! Откуда достал себе нового знакомого?
Я подошел к ним и погладил мальчугана по голове. Тот пугливо посмотрел на меня и прижался к Осману.
-- Не знаем, чей дитэ! Одна бегает! -- сказал Осман.
-- Что это у него за побрякушки на шее?
-- Амулет, талисман... Дитэ глаз не портил, джин отгоняешь, мать надевал.
-- Отчего мать за ним не смотрит? Его еще собака укусит.
-- Видишь, совсем грязное дитэ. Мать плохой -- дело много будешь. Вот мне такой дитэ, -- я будешь смотреть, один не пускать на дерепня будешь.
Осман приласкал мальчика.
-- А ты любишь детей, Осман? -- Он потупился.
-- Жена помер. У меня нет дитэ! Один скучно.
В руках Османа появилась откуда-то жирная лепешка, и он дал ее мальчику.
-- Ну, что, Осман, ведь нам ехать пора?.. Мы и так замешкались.
Осман встал, потрепал мальчика по щеке и молча пошел за мной. Вслед нам раздался неистовый рев. Ребенок, держа в одной руки лепешку, прижимал другую, сжав кулачком, к глазам и громко всхлипывал. Он, очевидно, был огорчен уходом своего недавнего приятеля. Осман тотчас вернулся к нему и стал утешать, бормоча что-то по-татарски.
Я пошел один во двор сакли и стал запрягать лошадь. Подоспел и Осман. Мы вдвоем сладили упряжь и съехали со двора. Хозяин-монголец сидел уже на корточках у порога и курил трубку. Я расплатился с ним за ночлег, он кивнул головой и не проводил нас.
Скоро деревня осталась далеко позади и едва белела своими саклями в зеленеющей степной равнине. Опять курганы, опять бесконечная даль. Степь да небо, и в этих зеленеющих волнах травы, я, Осман и лошадь, затерянные, словно покинутые на произвол судьбы. Каким одиноким и грустным чувствует себя человек в мертвой тишине и в необъятном кругозоре степей! Какими-то маленькими, ничтожными существами кажемся мы в сравнении с величавой пустыней природы. Теснее жмешься тогда к товарищу, стараешься как бы ненамеренно перекинуться словом, восклицаньем, и странно звучит речь в безмолвии окружающего, широкого мира. Может быть, и животное ощущает здесь ту же потребность общения, живого звука. Лошадь моя заржала громко, протяжно, а кругом не было видно ни далекого табуна, ни стреноженного коня на кургане.
-- Якши бала, хороший дитэ! -- сказал Осман как бы про себя.
-- А, ты про мальчугана? Что, утешил его?
-- Мать пришел, дитэ бил...
-- Побила?
-- Плачет дитэ. Мать домой за рука повел.
Не знаю отчего, но мне стало жаль Османа. Не чувствовал ли он себя в жизни таким одиноким, вечно одиноким, каким на минуту почувствовал я себя в степной пустыне? Не сжиналось ли его сердце тоскою? Может быть, держа у себя на коленях чужого ребенка, так близкого к его собственной детской и ясной душе, он был счастлив. Он лепетал с малюткой на том непонятном языке, который угадывает только материнское сердце.
Они обменивались мыслями, доступными им одним, радостями, чуждыми для многих. Они играли и понимали друг друга. Зачем у него не было семьи, детей -- всего, что составляет привязанность и счастье, что помогает нам забывать свое одиночество, свою затерянность в мире. Увы! Жизнь не справляется о потребностях нашей души. Она отнимает у нас самое дорогое и дает взамен то, что нам не нужно, что противоречит нашим желаниям. Что же дала жизнь Осману? Свободу и одиночество! Но как тяжелы эти дары для нежного сердца. Только немногим под силу они. Только немногие их сочтут за истинный дар. Любить пустыню и свободу! Возможно ли это для легкокрылой птички, залетевшей в глухую степь в поисках своего гнезда, птенцов и подруги! Бедный Осман!