Я невольно взглянул на него сбоку. Осман задумчиво перебирал вожжи руками. Глаза его смотрели в даль, в бесприютную и унылую степь. Изредка по ней перебегало или тяжело перелетывало стадо дроф, штук в пять, шесть. Они чутко поднимали головки по ветру и, почуяв нас, прятались в траве.
-- Куда же ты думаешь теперь идти, Осман?
-- Куда?.. -- Он с минуту подумал... -- в Керчь пойду.
Версты две мы проехали молча. Вдруг он обернулся и сказал:
-- А что, господин, Петербурх далеко?
Я улыбнулся.
-- А что же, ты и в Петербурге собрался побывать? Далеко это, брат, отсюда тысячи три верст будет!
-- Тысячи три-и! -- протянул Осман и хлестнул лошадь.
Некуда было себя давать этой буйной, одинокой голове. Перемена мест, странствие, скитальческая жизнь могли еще разнообразить его никому не нужное существование, но разве дали бы они настоящую пищу его сердцу? Он по своему любил природу, любил, быть может, потому, что ему некого было любить. Она была ближе к нему, чем человек. Она была все же своя, не чужая, холодная и отзывчивая, молчаливая и говорящая. Он был ее сыном, заброшенным, обездоленным, но все же родным сыном ее. Так, чахлая травка, выросшая на горной вершине, все льнет к голому утесу, хотя он скудно питает ее и не защищает от непогоды...
-- Вон хутор будешь! -- указал мне кнутом Осман на белевшую в степи группу построек. Да, это была усадьба помещика, к которому я ехал по казенному делу. Богатый землевладелец, он жил в небольшом и грязном домике, уступавшем по величине и удобству его кладовым и амбарам. Он вел торговлю хлебом и сбывал его за границу. Землевладелец и маклер, хозяин и аферист -- это был настоящий тип южного помещика. Единственным украшением его существования была черноглазая бенюша, его экономка, прислуга и сожительница, обращавшаяся с ним довольно энергично; бенюша была из малороссиянок, которых много в этих местах. Не будь бенюши -- помещик-холостяк жил бы совсем бобылем. Его время наполняли исключительно хозяйственные расчеты, барыши и убытки. В доме его я нашел только одну, Бог весть как попавшую сюда, в глухую степь, книжку -- "Лес рубят, щепки летят" Михайлова. В истрепанном переплете она валялась на этажерке рядом с какой-то настойкой в бутылке и охотничьим патронташем. С неудовольствием подъехал я в своем шарабане к крыльцу его дома. Мне было скучно и грустно вдвойне. Здесь я расстался с Османом, этим случайным товарищем и попутчиком.
Возвратясь к себе домой, я не раз вспоминал о нем. Где-то бродит теперь Осман? Унылая ширь Евпаторийских степей как-то неразрывно была связана в моих воспоминаниях с этой странной, дикой, нежной и бесприютной душой человеческой, повстречавшейся мне в глухую ночь случайно и неожиданно...
Впрочем, мне еще раз пришлось с ним увидаться.
Однажды, встав рано по утру, я отпер дверь дома и вышел на балкон. На деревянном столе, стоявшем на балконе, я увидел крепко спавшего человека в феске, оборванных шароварах и туфлях на босую ногу.
-- Осман! Да никак это ты? -- воскликнул я, едва приходя в себя от удивления. Это был действительно Осман.
Он приподнялся на столе, протер заспанные глаза и, улыбнувшись своей широкой добродушной усмешкой, сказал:
-- Здравствуй, господин! Как здоровье будешь?
-- Да откуда ты взялся, скажи на милость?
-- Ночь пришел... Твоя будить не хотел... Из Бахчисарай идем.
-- Опять пешком?
-- Три верст на мажара ехал, нога распух. -- Осман, оказывается, совершил свое новое путешествие верст в семьдесят. Я повел его в комнату, напоил чаем и принялся расспрашивать. Ему все так же не везло, все так же не пристроился он ни к какому делу и не обзавелся ни своим углом, ни семьею. Он пробыл у меня целый день, болтал без умолку на своем ломанном русском языке с татарским акцентом, к которому я немного привык, и под вечер, когда жар спал, простился со мною, чтобы опять отправиться куда-то, за тридевять земель. Я оставлял его у себя пожить дольше, но он не соглашался, хотя расстался со мной с видимой грустью. Я долго смотрел ему вслед с балкона, пока он не скрылся из глаз за поворотом дороги, обернувшись и махнув мне на прощанье.
Больше я с ним не встречался.
Жив ли он, какая его дальнейшая судьба -- не знаю. Да и какое, в сущности, нам с вами дело, читатель, до этого полудикого инородца, столь отличного от нас по словам, чувствам и понятиям!
ШАЙТАН
То, что я хочу вам рассказать, было очень давно. Тогда еще сказки принимались за истинные события, минареты нагибались к Салгиру, чтобы напиться поды, а верблюды казались меньше блохи... тем, кто смотрел на них с высокой горы. Еще мой покойный дед собирал огромные булыжники вместо проса, и клал их в широкие карманы своих шамаладжевых шальвар1. Не мудрено, что тогда трудно было отличить ложь от правды, но несомненно, что около этого времени стало в Бахчисарае нечисто. Одна старуха татарка собственными глазами видела, как луна, уходя за горы, покраснела, надулась, фыркнула и высунула ей язык, а шорника Аблу больно отхлестала, соскочив со стены ременная ногайка его изделия, когда поздно ночью он возвращался в свою лавку с веселой попойки. Старуха могла ошибиться, да и вообще женщинам не следует верить, но случай с шорником не подлежит никакому сомнению, так как, проснувшись на другое утро, Абла открыл на своей спине три красных рубца. Если еще прибавить к этому, что у одной татарки новорожденный закричал петухом, то вам будете ясно, как встревожено было все население Бахчисарая появлением джигита Асана, по прозванию "Алтынлы Элек" или "Золотая Куртка", про которого ходила молва, будто он продал свою душу шайтану. Джигит этот был из себя писаный красавец с голубыми очами и черными, как смоль, усами. Одевался он не иначе, как в шелк и шитый золотом бархат, а денег у него было столько, что он мог бы один закупить весь товар в Бахчисарае. Ну, скажите, откуда бы он взял такую кучу червонцев, если бы сам шайтан не указывал ему все клады, лежавшие в окрестных горах и пещерах? Да и деньги свои он употреблял только на худое: пил, гулял по бузням и кофейням с разными пьянчугами, голытьбой и цыганами, да сманивал хорошеньких девушек дорогими подарками, как богатый мурза или знатный бей. Уж сколько раз пытались изловить его молодые татары где-нибудь в темном саду или под плетнем огорода, но Асан проваливался, как сквозь землю, и вместо него находили сучковатую корягу, одиноко лежавшую в густой траве под забором. Мужья подозрительно косились на своих жен, приставая с вопросами: куда, да зачем ходила? Просто нельзя было к соседки на лафы2 сбегать; старушки-гостьи более обыкновенного удивлялись тому, что ребенок ни на отца, ни на мать не похож, а женихи не решались засылать сватов даже к подросткам-девушкам. Такой страх нагнал на весь Бахчисарай этот нечестивый Асан! Как только все ему с рук сходило? И вдруг, представьте, в городе неожиданно была объявлена свадьба, да еще какая! Старый богач Аджи-Осман-оглу, которому уже стукнул восьмой десяток, женился на семнадцатилетней дочери здешнего мюдериса3, красавице Алиме! Ну скажите, уважаемые беи, разве это не была одна из новых проказ шайтана, будоражившего все население своими штуками и непристойными выдумками. Почтенный эфенди Ягья, построивший две мечети в городе, известный своей благотворительностью, вдруг сделался предметом недостойных шуток нечистого! Валлах! Такого ужаса еще никогда не бывало в Бахчисарае!
Единственная большая улица города, окруженная сетью узких переулочков, кипела народом. Шум, гам и звон раздавались со всех сторон и смутным гулом наполняли уши прохожего. Лавки медников блистали ярко вычищенною посудой и гремели частыми и спешными ударами железных молотков, выбивавших пузатые куманы, огромные тазы, и широкие стремена с насечкой. Шорники выставляли напоказ отделанные красным и желтым сафьяном лукастые седла и такие маленькие папучи, которые пришлись бы впору разве хорошенькой Алиме, славившейся у всех соседок своею холеной ножкой. Под полотняными и кумачовыми навесами зеленщиков были разложены целые горы огурцов, черешен и лука. Оборванные мальчишки сновали среди народа и продавали в глиняных и стеклянный, кувшинах кислую язму и сладкий питмез4 в таком количестве, что сама земля, высохшая и потрескавшаяся от зноя под лучами ослепительного солнца, могла бы утолить свою жгучую жажду. Загорелые цыгане в лохмотьях высоко подымали кверху кур, старое платье и грошовые вещи, громко выкрикивая и зазывая покупателей. В кучке татар, собравшейся поглазеть на двух ожесточенно споривших и наступавших друг на друга уланов, слышался громкий смех. Откуда-то доносились резкие звуки даула и зурны; огромная мажара, запряженная парой волов, неистово скрипя колесами, проезжала по улице, раздвигая шумную толпу, пестревшую цветными нарядами, красными фесами и кушаками. Вдруг вся толпа, давя друг друга, испуганно отхлынула и прижалась по краям улицы. Громкие крики: "Айда! Айда!" пронеслись в воздухе, и джигит в золотой куртке, с красным платком, развивавшимся в его зубах, во весь дух пролетел на вороном скакуне по всей улице. Целая ватага всадников мчалась за ним вдогонку на взмыленных лошадях, размахивая ногайками и взметая облака пыли. Один удалец в голубой рубахе с серебряным поясом, бывши сильно навеселе, но лошадь которого казалась лучше других, уже догонял переднего всадника, готовясь отнять у него свадебный приз, и заранее считал себя победителем на скачке, как вдруг конь его споткнулся, и смелый джигит на всем скаку свалился на землю. Толпа с воплями окружила его, наездники остановились, осадив лошадей, но он вскочил на ноги и, размахивая руками, весь в пыли, с разбитым до крови лбом, стал кричать, что он сейчас видел, как шайтан, свернувшись в колючий клубок, словно ежик, подкатился под копыта его лошади и заставил ее споткнуться. Народ загалдел, показалось несколько старух с горевшими от любопытства глазами, и страшная весть о новой проделке шайтана с добавлениями и прикрасами мгновенно разнеслась по всему Бахчисараю; а так как победителем на скачке остался Асан, то не было ни малейшего сомнения, что и на этот раз черт сослужил ему службу, опрокинув его соперника. Единственного человека, который дерзнул усомниться, дурачка Мустафу, известного всему околотку, подняли на смех и, нахлобучив ему на глаза шапку, вытолкали из толпы. Мустафа, впрочем, никогда и ни на кого не обижался и потому, почти сейчас же, вытерев рукавом слезы, вернулся назад, как ни в чем не бывало, с чрезвычайно довольным лицом. Странное происшествие, однако, не помешало свадьбе, и праздник шел обычным чередом. Уже солнце в пурпурном сеянии медленно садилось за фиолетовые, слегка поалевшие горы, и прохладный сумрак, полный аромата и благовоний окрестных садов, опускался на землю. Вечерние огни вспыхнули, как робкие звездочки, еще дрожащие и бледные, по всем направлениям извилистых переулков Бахчисарая, и оживились ярко освещенные кофейни, полные смеха и гомона, переливчатых песен и звона медных струн меланхолического сааза. Затих шум базарного дня, лавки закрылись, и даже цыгане, устав от божбы, клятв и прибауток, убрались по своим изодранным кибиткам на окраины города и, при пламени костров у котелка, считали свои копеечные барыши и убытки.