Выбрать главу

Но что же движет историей, если не слепой груз обстоятельств? Говорят о воле, о призвании… Желал ли угрюмый юноша из Упсалы стать проклятием века, возможно ли найти в его маршруте решающий эпизод, после которого его жизнь стала осмысленной, или, скорее, все произошло так, как назвал это Штернберг, — за кадром? Смог бы он прийти к тому же другим путем? Биографы лгут, когда называют объяснимым и понятным то, о чем толком и рассказать невозможно. Они рассуждают так, будто все уже записано в Великой Книге; восприняв жизнь через обратный ход времени, они, отталкиваясь от конца, выстраивают четкое начало, а вместе с ним и подробности пути — таким образом возникает жесткая и необходимая последовательность. Великолепный софизм! Обычная жизнь, день за днем, не имеет ничего общего с непрерывностью струящегося потока, и потому невозможно переложить ее на бумагу и составить хронику без пробелов и пропусков; я этого и не пытаюсь сделать, я могу показать лишь обрывки.

Итак, в те годы мир собиралось поглотить пожарище, из которого впоследствии он выйдет уже с другим лицом. Некоторые звезды способны излучать прекрасное сияние лишь в глубокой старости — так и Европа, чью бескровную дряблую плоть в дырявом рубище вот-вот должны были охватить яростные судороги. С древних времен греческая трагедия учит нас: больше всего ненавидят родные. С 1870 года по 1945-й продавцам пушек хватало работы, и трава густо росла на полях сражений, так часто удобряемых. Первый конфликт завязался на фоне изящества и кружев, второй предварял венский романс в стиле Штрауса младшего (ах, нежные любовники замка Мейерлинг!), а затем взорвался гневом бога Вотана[37], изображенного Рихардом Вагнером (Сараево, Сараево, унылое местечко, и что там понадобилось Францу Фердинанду?), третий закончился в гробовом молчании трупов, за колючей проволокой раздирающих на себе кости (плоти на них уже давно не осталось), в то время как к небу поднимался (хотелось бы написать: «поднимались души») невозможный и страшный дым.

«Человек умеет лишь фантазировать», — пишут добрые люди. Нет, если события принимают нелепый оборот (почему восторженного поступка сербского патриота хватило, чтобы поджечь континент и встряхнуть два других?), это лишь результат бюрократической мелочности. Наоборот, многих бы спасло, если бы человек имел воображение и мог бы догадаться, на путь какого из тиранов его заносит! Что касается меня, наслушавшись от своего отца рассказов о первой отвратительной войне, я попал в круговорот в августе 1914 года как подданный империи, а вышел из него разломанным и как подданный республики. Хватило года и осколка бомбы, чтобы сделать из меня калеку. Нация — это единое тело; чтобы расчленить мое тело, понадобилось не особенно много времени, но какая мне теперь разница?

2

Ельмслев, который должен был еще только через несколько лет опубликовать «Принципы общей грамматики», начинал делать первые шаги в своей методике. Я узнал о них из журнала, опубликовавшего его краткий доклад перед диссертацией. К тому времени я привык рассматривать вопросы языка только через Платона и Аристотеля, и вдруг открываются новые перспективы (Ельмслев позже признался мне, что сам начинал с «Кратила»[38], но быстро оставил его, поскольку в этом диалоге «не хватает женщин»).

Статья была краткой, я захотел узнать больше и написал автору в Упсалу. Он ответил, что мой интерес к еще только начатой работе льстит ему и что он будет счастлив, если — почему бы и нет — новые руки (дерзкая метафора) примут в ней участие.

Мне было двадцать три, и никаких четких планов на будущее у меня не было. О своей юности в Вене я сохранил приятные воспоминания: я позволял себе с апломбом рассуждать обо всем и вызывать восхищение невежд, сочетать элегантность денди и самоуверенность глупца. Учеба принесла мне несколько верных друзей, вкус к высокоумным спорам и нежную любовь к философии. Я ответил Ельмслеву, что с удовольствием встретился бы с ним, и большая часть неувязок с отъездом разрешилась, когда началась война: я отправился не в Упсалу, а на сербский фронт.

Через год, вернувшись после увольнения, я оказался один — отец уже довольно долго считался пропавшим без вести, мать еще в начале войны унесла болезнь. Город казался мне пустым, я проводил долгие дни без всякого интереса, когда однажды, прибирая комнату, наткнулся на письмо Ельмслева. Знаков не существует, их выдумывают люди; я решил назвать эту случайность велением судьбы. В качестве туриста я пересек пылающую Германию и, став дезертиром, перебрался в Скандинавию. Ельмслев встретил меня с удивлением и радостью. Я прожил в Швеции семь лет: четыре года рядом с ним, в Упсале, остальное время — в Стокгольме. Мои руки не оказали особой помощи лингвистике, но за это время я сумел разобраться со многими вещами в самом себе. С самого начала и до моего отъезда Ельмслев учил меня французскому. Он обожал этот язык, хотя у него не было времени практиковаться в нем. Ельмслев сразу же дал мне для чтения «Замогильные записки»[39] — суровый урок, но настолько глубоко запавший в душу, что когда позже я попытался писать сам, то, несмотря на все мои усилия, мною овладевал стиль виконта. Моей неуклюжести, надеюсь, оказалось достаточно, чтобы скрыть это. В то же время Ельмслев поощрял мои занятия фотографией. Я уже рассказывал, что подобное времяпрепровождение помогло мне заработать на жизнь и даже принесло немного известности.

вернуться

37

Вотан у древних германцев континента соответствовал Одину (верховному богу в скандинавской мифологии). — Примеч. ред.

вернуться

38

Диалог Платона, касающийся темы языка.

вернуться

39

Мемуары Франсуа-Рене де Шатобриана (1768–1848), французского писателя и политического деятеля.