Со своей стороны я избегал встреч, насколько это позволяла вежливость, но не мог уклониться от телефонных разговоров.
— По-видимому, я обаятельный, — признался я как-то Штернбергу, который рассмеялся в ответ и сказал:
— Так и есть! То же говорит Марлен.
— Ну да, как змей. Только выигрывает от этого по-прежнему Адам. Знаешь, что видит во мне Мерседес? Лишь отсвет Богини. Она создает сейчас новую религию: поклонение Богине. Только божество, которое она для этого использует, знало и лучшие времена.
— Ей удалось преуспеть в задуманном?
— Хочешь сказать, должен ли бог верить в самого себя?
Штернберг как будто задремал на мгновение, раздумывая над вопросом, потом, как обычно, послав подальше метафизику, заявил, что «все это ничто по сравнению с симпатичной попкой», и мы отправились развязывать мои папки.
— Кстати, по поводу попок, — продолжил он, пока мы разглядывали негативы, — меня недавно навестил Джон Гилберт[11].
— Я думал, он ненавидит тебя.
— Он и правда ненавидит меня. Даже больше, чем раньше. Но из-за всех этих неприятностей с голосом он готов пойти на сделку с самим дьяволом. — Появление звука в кино нанесло серьезный удар по карьере Гилберта, его высокий голос делал смешными его персонажей. Студия прикладывала все усилия, чтобы спасти его имя, но мало что удавалось. — Представь, я спокойно любовался твоими фотографиями, когда он обрушился на меня. Выражения не описать, бледный, с налитыми кровью глазами, с походкой завзятого пьяницы, и тут же его как будто парализует от ужаса. «Что это такое? Объясните мне, что это?» А я ему очень вежливо и внятно отвечаю: «Вы прекрасно видите… Это то, что принято называть задом, господин Гилберт». Полный отвращения: «Мерзко, как мерзко!» Я продолжаю философски: «Не предмет несет в себе порочность, а взгляд, которым на него смотрят». Это вынудило его поменять направление удара: «Господин фон Штернберг, вы мне не нравитесь». Весьма отважно для человека, который пришел выпрашивать роль. К тому же он добавляет нечто, что сильно ухудшает его положение: «Не люблю евреев». Делаю вывод: «По той же причине, по которой не любите зады. У задов нет родины, так же, как и у евреев. К тому же у задов нет пола. Зады — символ демократического равенства… Господин Гилберт, я пью за зады!» С невероятным, можно сказать, героическим усилием он преодолевает почти гипнотическое очарование фотографий, отводит взгляд, шарит рукой по столу, пока не обнаруживает там бокал и, схватив его, провозглашает: «Пью за американских девушек!» Что я мог на это ответить? «Я знал, что мы в конце концов поймем друг друга. Их задницы самые очаровательные из всех, которые мне приходилось видеть». Некоторое время он пьет, как будто не слышал моего ответа, медленно ставит стакан, потом вдруг бросается ко мне, бормоча что-то невнятное. В тот момент, когда Гилберт уже должен был меня настигнуть, он падает как подкошенный, как марионетка, у которой оборвались веревки, и задевает лбом наши бокалы на столе. Так я вышел победителем из своеобразного поединка с самим Джоном Гилбертом… Прекрасная сцена для фильма!
— Слишком прекрасная, возникают некоторые подозрения…
— Немного фантазии здесь, немного там… Но в основном я рассказал правду. Так что сделай над собой усилие и притворись, что поверил мне. Будешь моим свидетелем.
— С радостью, если для тебя это важно. К тому же наступит день, когда в живых уже не будет ни одного свидетеля… Понимаешь, Джозеф, когда всех, кого мы знаем, не станет, поскольку они, как и мы, лишь несчастные создания из хрупкой материи, и они уйдут со сцены и из людской памяти. Не будет играть роли то, что мы пережили и что видели. Лишь на бумаге и целлулоидной пленке останутся наши фильмы, книги, фотографии. И не будет другой правды, кроме той, которую мы выдумали. Ничего, кроме лжи и фантазий. И моих задниц, может быть.
Моя коллекция зародилась в Швеции в 1916 году, в Упсале, после того как я вступил в отношения с одной молоденькой медсестрой (с которой познакомился за год до этого, когда уже шел на поправку), чьи обнаженные бедра, угадывавшиеся под строгим белым халатом, не скажу, чтобы взволновали меня — у этого слова недостаточно значений, чтобы описать мои чувства, — но породили любопытство, которое постепенно, с годами превратилось в навязчивую страсть.
Я конечно же все упрощаю, придавая ясность тому, что можно было бы назвать продвижением в тумане, и эти слова — «моя коллекция» — означают не только постановку той самой неразрешимой задачи с кучей песка (когда вопрос заключается в том, чтобы посчитать, сколько в ней песчинок), но еще и желание создать умысел там, где раньше властвовала лишь случайность. Впрочем, здесь я иду на поводу у языка, за «случайными поступками» обычно скрываются желания, о которых мы не подозреваем; я глубоко уверен, что моя случайность имела свои причины и не могла появиться сама по себе.