— Квартира 384, — сказал Миша. — Раньше мы часто встречали его — в лифте, во дворе. Но теперь совсем не видим. Говорят, он не выходит на улицу. Никому не открывает. Может быть, у него есть сиделка. Я не знаю, может ли он еще ходить. Он совершенно слепой.
С этими словами Миша взял ножницы и сделал мельчайший надрез на салфетке. Затем медленно развернул бумагу. На его ладони стоял индюк и встряхивал свое оперение.
Когда у меня в Москве выдавался свободный час-другой, я приходил в дом к Мише и Флоре на Фрунзенскую, 50, 9-й подъезд, надеясь встретить Кагановича. На протяжении многих месяцев я сотни раз звонил в квартиру 384, иногда по получасу и даже дольше. Я подсовывал записки под дверь и опускал их в почтовый ящик. Я звонил и стучал в дверь, прикладывал к ней ухо и вслушивался. Иногда до меня доносилось какое-то бормотание, иногда — шаркающие звуки, кто-то проходил в тапочках.
Дочь Кагановича Майя, сама уже пожилая женщина, по вечерам приходила проведать отца, приготовить ему ужин. Со мной она не разговаривала; когда я звонил ей домой, она передавала трубку другим людям. “Послушайте, он слишком стар для всяких встреч, — сказал мне один его родственник. — Мы не хотим, чтобы к нему приходили и задавали неприятные вопросы о прошлом. Это его только расстраивает”.
Я ошивался в его дворе и в основном говорил о нем с его соседями. “Он никого к себе не подпускает, — сообщил мне один молодой инженер, с которым мы сидели на дворовой скамейке. — Думаю, он сейчас всего боится. Скоро он умрет, и ему повезет, если его имя хотя бы напечатают в «Правде». А в свое время эта сволочь могла бы всех нас убить”.
В другой раз я познакомился во дворе с одной из самых старых соседок Кагановича. У нее был белорусский говор и глаза синие, как васильки. Она вышла на свою ежедневную прогулку. Дети прыгали через скакалку и играли в классики, а на них смотрели старики и старухи. “Еще недавно Каганович тут торчал целыми днями — играл в домино или просто сидел вдвоем с дочерью, — рассказала она. — Все знали, кто он такой, что творил при Сталине. В этих домах на набережной жило много шишек из партии, но таких, как Каганович, да еще до сих пор живых, нет. Я его всегда сторонилась. В наших краях говорили: чем дальше от царя, тем целее будешь”.
У меня был номер телефона Кагановича — 242-67-51, но он никогда не брал трубку. Позже один русский журналист, который много лет тоже пытался добраться до Кагановича, объяснил мне, что для звонков есть условный код: нужно набрать номер, выждать два гудка, повесить трубку и вновь набрать номер. Я так и сделал. Трубку взял старик.
— Алло?
— Алло, Лазарь Моисеевич?
— Да.
— Лазарь Моисеевич, моя фамилия Ремник. Я репортер американской газеты The Washington Post. Я хотел бы, если можно, прийти к вам.
— Это не нужно.
— Я слышал, что вы не очень здоровы, но я…
— Это не нужно. Я ужасно себя чувствую. Я ничего не вижу. Ужасно себя чувствую.
— Может быть, когда вы будете чувствовать себя получше…
— Я всегда ужасно себя чувствую. Никаких интервью, я не даю никаких интервью. Зачем я буду давать интервью?
Его голос, поначалу слабый, теперь окреп, словно говорить для Кагановича было упражнением.
— Лазарь Моисеевич…
— Я сказал, никаких интервью. И все на этом!
— Но…
Он повесил трубку. Вероятно, вскоре он сменил код: старый больше не работал, а подобрать аналогичный другой мне не удалось. Оставалось, как и раньше, околачиваться у его двери. Репортеру часто приходится вести себя по-дурацки, но в этом бесконечном стучании в дверь насильника было что-то особенно стыдное. В голову лезли диковатые мысли об этикете: насколько позволительно домогательство по отношению к массовому убийце? Однажды я поднялся в гости к Флоре, и та с материнской улыбкой выслушала мои жалобы на вечно закрытую дверь.
— Ну вот откроет он вам, и что? — спросила Флора. — Вы думаете, он разрыдается и попросит прощения?
— Ну, не так, конечно.
— Он старик, — сказала она. — Что в нем теперь?
А потом Флора рассказала мне такую историю.
Однажды зимой, еще при Сталине, году в 1951-м или 1952-м, она зашла в комнату к сыну и наклонилась, чтобы поцеловать на ночь. Павел повернулся к ней; она запомнила, как хрустнуло накрахмаленное белье. В сумраке его лицо блестело, мокрое от слез. Он только что плакал и еще прерывисто дышал. Павел был крупным, уверенным в себе, умным мальчиком, но сейчас он выглядел растерянным и напуганным настолько, что даже боялся говорить.