Шатров, человек одного поколения с Горбачевым, не просто симпатизировал идее социалистической “альтернативы” — он был с нею родственно связан. В 1937 году, когда будущему драматургу было пять лет, его дядю Алексея Рыкова, бывшего председателя Совета народных комиссаров, арестовали. Рыкова приговорили к смерти вместе с Бухариным. Отца Шатрова также арестовали и расстреляли. Через 12 лет и его мать посадили в тюрьму — как жену “врага народа”. Шатров, сын и племянник репрессированных большевиков, учился не в престижном университете, а в Горном институте. Писать он начал, преследуя определенную политическую цель. Имея под рукой такой мощный инструмент, как ритуальная драма о Ленине, он понемногу расшатывал границы, вводил в текст намеки, реабилитировал по своему усмотрению одних и обвинял других. Подобно поэту Евгению Евтушенко, Шатров был тщеславен и иногда громко похвалялся своей дерзостью; как и Евтушенко, он пользовался привилегиями и покровительством партийных бонз. Шатров жил в огромной квартире в знаменитом Доме на набережной, который некогда был цитаделью партийной элиты. Его квартира была обставлена антикварной мебелью. Он был соседом Пастернака в Переделкине — подмосковном дачном поселке, где летом и на выходных отдыхала культурная элита. Но, несмотря на все шатровские привилегии, серые аппаратчики его презирали. Писал он топорно, мыслителем был невыдающимся; по сравнению с ним Нил Саймон[32] — Еврипид. Зато Шатров оказался настолько политически искусен, что составил себе репутацию драматурга, пишущего смелые пьесы!
8 января на встрече руководителей партии с главными редакторами газет главред “Правды” Виктор Афанасьев критически отозвался о пьесе Шатрова, доложив Горбачеву, что ее текст изобилует “неточностями”, которые “очерняют” советскую историю. Как и большинство членов ЦК, Афанасьев был реликтом брежневской эры, сам называл себя философом-марксистом и имел аристократическое хобби: водные лыжи. Он не был редактором в западном смысле этого слова. Как глава партийного органа Афанасьев был чрезвычайно влиятельной фигурой в коммунистической иерархии, входил в состав ЦК и часто присутствовал на заседаниях политбюро. “Разумеется, я там не голосую”, — говорил он мне. Но на столе у него стоял телефон кремового цвета, связывавший его с абонентом номер один. На аппарате не было ни кнопок, ни наборного диска. Только надпись: “Горбачев”. “Я просто поднимаю трубку, и меня соединяют”, — пояснял он.
В данном случае Горбачев явно держался другого мнения, чем Афанасьев. Однако через два дня после встречи с партруководством в “Правде” вышла разгромная статья о Шатрове. Драматурга обвиняли в “неточностях” и непозволительных “передержках”.
1 февраля в отдел писем “Советской России”, еще одной партийной газеты, отличавшейся особым консерватизмом, поступило письмо читательницы — ленинградской преподавательницы химии, члена партии с двадцатилетним стажем Нины Андреевой. Андреева соглашалась с отрицательной рецензией на пьесу Шатрова, опубликованной в той же “Советской России”, и добавляла, что в Советском Союзе и за рубежом формируется “тенденция фальсифицирования истории социализма”. Андреева писала, что, судя по пьесе, автор поступился “марксистско-ленинскими принципами” и игнорирует “объективные законы истории”, “руководящую роль партии, рабочего класса в социалистическом строительстве”.
В первых числах марта главный редактор “Советской России” Валентин Чикин пришел в кабинет своего сотрудника Владимира Денисова со стопкой листочков. Денисов был редактором отдела науки, но недавно его перебросили на идеологию. У него были связи. Он много лет проработал в Томске, когда первым секретарем Томского обкома был Егор Лигачев.
“Прочтите, — сказал Чикин и дал Денисову фотокопию письма Андреевой. — И скажите свое мнение”.
Денисов знал, что Чикин, конечно, уже принял решение. Чикин был не из тех людей, кого волнует мнение подчиненных.