– Медальон магистра прекрасно виден, – сказала журналистка. – А меч! Удивительно хорошо сохранился, поздравляю вас. Двухлезвийный, сужающийся, острие слегка скруглено, навершие грушевидное... Полагаю, вторая половина – конец двенадцатого века.
– А почему, если не секрет, вы так полагаете? – заинтересовался Быков.
– За чайником следи, – буркнул Осмоловский.
– Мечи раннего Средневековья предназначались для рубящего удара, – спокойно ответила журналистка. – Отсюда широкое прямое лезвие и скругленный конец. С тринадцатого века в употребление вошли латы, неуязвимые для рубящего удара, но довольно легко пробиваемые уколом в местах сочленений. Соответственно, мечи приобрели сужающееся на конце, заостренное лезвие. А перед нами, – она постучала острым, любовно отполированным, сверкающим от темного лака ногтем по фотографии, – что-то вроде переходной модели с претензией на универсальность.
– Насчет претензии не знаю, это довольно-таки спорно, – заявил профессор, – но в целом ответ исчерпывающий. Поздравляю!
– Лично мне, – объявил Быков, которого никто ни о чем не спрашивал, – делается немного не по себе, когда красивая женщина начинает хладнокровно и со вкусом рассуждать о колющих и рубящих ударах.
– Лично мне, – передразнил его Осмоловский, – хотелось бы все-таки выпить чашечку чая до наступления ночи. Или ты нарочно тянешь время, чтобы, когда текст с энклапиона расшифруют, сразу угостить нас чайком из чаши Святого Грааля?
– Богохульство – раз, – торжественно, с постной миной проповедника, вдалбливающего слово Божье постояльцам каторжной тюрьмы, провозгласил Быков, – злопамятность – два, мстительность – три, полное отсутствие христианского милосердия – четыре.
– Мне кажется, последние три моих недостатка можно смело объединить в один, – заметил Осмоловский. – Так будет экономичнее.
– Ничего, – сказал окончательно распоясавшийся Быков, – у того, кто станет зачитывать список ваших прегрешений на Страшном суде, времени будет навалом. Какая может быть экономия, когда речь идет о вечности?
– Вечность – это когда хочешь выпить чашечку чаю, а тебе его не дают, – сообщил доктор Осмоловский журналистке Антонине Корсак. – Не обращайте внимания, это он перед вами хвост распускает.
– Ничего я не распускаю, – огрызнулся Быков. – И я не виноват, что у этой плиты такое же отношение ко времени, как у прокурора Страшного суда. Она тоже считает, что торопиться некуда. Давно пора выкинуть этот хлам на помойку и купить новую. А над этой пускай археологи двадцать пятого века ломают свои ученые головы...
Чайник на плите принялся негромко посапывать, над носиком лениво заклубился легкий пар, и Гена, без сожаления прервав свою пламенную речь, занялся приготовлением чая.
– А энклапион? – спросила журналистка. – Вы действительно его нашли? Ведь это же редкостная удача, просто чудо!
– Да, с этим захоронением нам здорово повезло, – согласился Осмоловский. – И мне особенно приятно говорить об этом с человеком, действительно способным оценить значение нашей находки. Да, мы нашли энклапион, датированный примерно серединой двенадцатого века.
– У этого магистра был недурной вкус и ярко выраженная склонность к предметам старины. Прямо как у меня, – заявил от плиты Быков, звякая крышкой заварочного чайника.
– Сейчас я покажу вам фотографии, – сказал Осмоловский, роясь в ящике. – На них все отлично видно, даже зашифрованный текст, выгравированный на внутренней поверхности. Где фотографии энклапиона, Гена?
– Я не брал, – лаконично ответил Быков.
– Бардак и полное отсутствие дисциплины, – констатировал Осмоловский. – Придется снова ввести телесные наказания. Хотите взглянуть на описание? – спросил он у журналистки.
– Позже, – отказалась та. – Сейчас я хотела бы с вашего позволения сделать несколько копий с этих снимков. Если, конечно, вы не позволите мне сфотографировать оригинал. Я понимаю, что моя просьба звучит довольно дерзко, но, боюсь, фотографируя фотографии, я не получу должного качества...
– Полно, полно, сударыня, – поспешно перебил ее Осмоловский. – О чем вы говорите, какая дерзость? Ведь вы же не собираетесь уносить его из этой комнаты, верно?
– Разве что положу на подоконник. Кажется, там немного светлее. Так вы не против?
– Я обеими руками за, – уверил ее доктор Осмоловский. – Вы представляете солидное, уважаемое и, чего греха таить, любимое мной издание. И ваше появление, поверьте, пришлось как нельзя более кстати. Серьезный, написанный квалифицированным специалистом материал поможет сгладить скандальное впечатление, оставленное опусом вашего так называемого коллеги.
– Калеки, – вставил Быков, накрывая заварочный чайник сероватым, с застиранными желтыми пятнами, вафельным полотенцем. – Я имею в виду исключительно интеллектуальную ущербность этого типа. Физически он развит неплохо, и это меня радует: по крайней мере, если все-таки соберусь надавать ему по шее, совесть потом не замучает.
Осмоловский оставил эту хвастливую реплику без ответа, поскольку был занят другим, куда более важным делом. Он осторожно, чтобы ничего не повредить, рылся в ящике, где хранились извлеченные из могилы тамплиера находки – тщательно упакованные, бережно переложенные обрезками поролона и снабженные аккуратными ярлычками.
Не обнаружив пакета, в котором лежал драгоценный энклапион, профессор бросил на своего беспечно орудующего у плиты заместителя пронзительный взгляд, но присутствие столичной журналистки заставило его промолчать: разбросанные по всей комнате личные вещи Юрия Владимировича – это одно, а валяющиеся где попало золотые энклапионы двенадцатого века – совсем другое. Решив отложить серьезный разговор с Геной Быковым до более удобного момента, Осмоловский принялся методично, один за другим, осматривать ящики с так называемыми массовыми находками – черепками, бусами и разрозненными костями домашних животных.
Он осмотрел их все и уже взялся за последний – тот, в котором хранил блокноты с записями и зарисовками, мелкие инструменты, карандаши, рабочую документацию, дневник экспедиции, трубку, кисет и прочий мелкий хлам, – когда заметил, что в комнате уже некоторое время стоит какая-то странная, нехорошая тишина.
Подняв голову, Юрий Владимирович увидел, что журналистка Антонина Корсак тактично, напустив на себя приветливо-безразличный, отсутствующий вид, старательно смотрит в пыльное окошко. А Гена Быков, аспирант кафедры археологии, стоял у плиты, держа на весу чайник с кипятком, и смотрел на своего шефа с выражением немого вопроса в округлившихся глазах. Отвечая на этот вопрос, Осмоловский едва заметно отрицательно покачал головой и с удвоенной энергией принялся рыться в ящике. У Гены от изумления отвисла челюсть; постояв так еще секунду, он закрыл рот и осторожно поставил чайник на плиту. Покосившись на журналистку, которая по-прежнему делала вид, что вокруг нее ничего особенного не происходит, Гена присоединился к своему шефу и любимому учителю.
Они искали вместе еще четверть часа, вытряхнув на пол содержимое всех ящиков, переворошив одежду Осмоловского и сдвинув с мест всю мебель, сколько ее было в комнате. По истечении названного времени комната была перевернута вверх дном, но поиски ничего не дали: золотой энклапион исчез, а вместе с ним исчезли фотоснимки и карандашные зарисовки, на которых он был запечатлен, и даже сделанное профессором описание находки.
Гена Быков сел прямо на пол и громко, ни к кому конкретно не обращаясь, произнес в пространство:
– А вот это уже не смешно.
Ему никто не ответил, и это был как раз тот случай, когда молчание служило знаком полного и безоговорочного согласия.
После обеда Ирина отправилась по магазинам – ей показалось, что купальник полинял и выглядит недостаточно шикарно для того, чтобы Глеб мог ею гордиться. Спорить Сиверов не стал, хотя не преминул заметить, что, с его, сугубо мужской точки зрения, наилучшим из возможных фасонов купальника служит его полное отсутствие. А поскольку ему лично купальник безразличен, то и покупается данный предмет туалета, следовательно, для постороннего люда, коему лицезрение его супруги без купальника воспрещено под страхом смертной казни.