Выбрать главу

Ранней весной он со своим товарищем Васей гулял на окраине неподалеку от кладбища. Снег уже почти весь стаял и лежал только в ложбинках, а прилетевшие грачи уже суетливо копошились на голых верхушках берез.

На прогулке случилось так, что Вася поймал зазевавшегося воробья: успел накрыть его фуражкой. Он запрыгал от радости, присел на корточки, осторожно засунул руку под фуражку и достал из-под нее воробья. Бережно пересадил его себе на ладонь и слегка прикрыл его другой ладонью, боясь придавить и сделать больно. Ласковость и жалость к маленькому и беззащитному существу охватили его, и он поднес свои полусжатые ладони к щеке, словно этим прикосновением он ласкал: и воробья, и себя. Воробей нервно и испуганно закопошился между ладонями, и у Васи защекотали слезы в горле, так ему стало жалко птичку.

— Выпустим его! — попросил он Федю, словно нуждался в его разрешении.

— Погоди… Дай его сначала мне!

— Только ты осторожнее… Он ведь крохотненький!

— Я… осторожно!

Вася недоверчиво (а чему он не доверял, он и сам не знал) стал пересаживать воробья в Федину ладонь. И у него мелькнула мысль: как бы нечаянно сделать неосторожное движение, раскрыть ладони и — пускай улетает пичужка! Но он не сумел или не успел сделать это движение, и Федя взял воробья. Взял, и у него сразу же стало такое лицо, что Вася насторожился, сдвинул брови и даже подался вперед, словно хотел быть готовым к чему-то.

Подражая Васе, Федя тоже прикрыл ладонь ладонью. Воробей зашевелился, царапая и ноготками, и клювом, и перьями. Он даже слегка забился между потных рук. И оттого, что он забился, такой теплый и такой живой, в Феде что-то дрогнуло: может быть, не хищное, но злое. Пальцы сами напряглись, чтобы тут же, сразу подавить воробьиное движение, чтобы не дать воробью трепыхаться. Это не было движение кошки, мускулы которой сами взметывают лапу с когтями на шевельнувшегося мышонка, т. е. не было требованием инстинкта хищника: поймать, убить и съесть. Феде не надо было убивать воробья, но ему было надо, несознательно, необыкновенно, даже слегка жутко надо, чтобы воробей не смел трепыхаться в ладонях.

И Федя слегка сжал их. Воробья немного придавило, и он испуганно притих. И то, что он притих, вызвало в Феде непонятное удовлетворение, похожее даже на радость: «Ага! Не трепыхаешься!» Но такая радость не была похожа на человеческую, т. е. на радость человека, тем более — ребенка, а до самой глубины тешила тем, что вызывала чувства, которых Федя до того не знал.

Стоял и чувствовал, что хочет, очень хочет, нестерпимо хочет сжать ладони еще крепче, еще сильнее. Совсем сдавить пичужку, так сдавить, чтобы… Чтобы — что? Он не знал ни слова «сладострастие», ни самого сладострастия, но именно оно охватило его. И он резко сдавил ладони.

Что-то дрогнуло, что-то судорожно задрожало в них, и в этой дрожи было сопротивление боли, бессилия и страха. И оттого, что воробей посмел сопротивляться своими крохотными силенками, Федя со сжатыми зубами, но безо всякого выражения на лице, крепко держал сдавленные ладони. Воробей притих, придавленный и покоренный, и Федя еще сильнее почувствовал странное удовлетворение, как будто ему только это и надо было: придавить и покорить.

И тогда он чуть ли не равнодушно разжал ладони.

Скомканный серый комочек, взъерошенный и примятый, вздрагивая и дергаясь, выпал из рук. Вася ахнул и растерянно, ничего не понимая, посмотрел на Федю, но сейчас же сделал плачущее лицо и низко нагнулся к воробью. Воробей, немного оправившись, конвульсивным прыжком прыгнул в сторону и захотел было полететь, но полететь не смог, а неровно и спотыкливо заковылял, волоча примятое крыло. Вася выпрямился.

— Зачем ты… так? — совсем не по-детски спросил он. Федя не отвечал. Он все еще прислушивался к тому чувству, которое заставило его сжать и сдавить воробья.

— Могу! — непонятно ответил он, и в его глазах появилось особое выражение.

— Что «могу»? — не понял Вася и насторожился так, словно перед ним было враждебное и злое.

— Не «что», а вообще… Могу!

Вася опять не понял, но переспрашивать не стал: Федя показался ему чужим и страшным.

Глава 10

После сближения Софьи Андреевны с Мишей прошло месяца два. И когда Миша задумывался о себе, он не мог понять: чем он стал? Но знал, что сделался другим. Вся его жизнь, помыслы и чувства, подобные диаметрам круга, пересеклись в одной точке, и этой точкой стала Софья Андреевна. Она стала не только центром, но и всем тем кругом, в площади которого помещалась Мишина жизнь.