ИСТОРИКИ
Пытаясь объяснить встречу Германии с национал-социализмом, три различные группы историков и спорят друг с другом, и друг друга дополняют. Это позитивисты, которые считают, что факты и их значение являются сами собой разумеющимися и не требующими доказательств. Это уязвленные историки-эмигранты, которые пишут о прошлом Германии с понятным недовольством. К ним добавились и появившиеся самыми последними в историографических траншеях два поколения леволиберальных социальных историков (более старшие — немцы, так называемые представители исторической критики, а более молодые — англичане и американцы, которые как соглашаются, так и не соглашаются с ними). Более старшие по возрасту историки в целом представляют свою роль как одновременно врачей и антикваров. Они посвящают себя не только реконструкции прошлого, но также разоблачению и отсечению отмершего от настоящего. Отражая моральный долг, который неизбежно сопровождает написание современной германской истории, цель ученого в равной степени — это и избавление от предрассудков, и предоставление перспективы.
В поисках виновных обычно выбиралась наиболее приближенная по времени Прусско-Германская Империя после девятнадцатого столетия — с ее шовинизмом, милитаризмом и враждебным отношением к либеральной демократии, марксизму и христианству (в особенности — католицизму){5}. В более далеком прошлом историки видят политически развалившуюся на куски Германскую Империю, превратившуюся, по словам Гордона А. Крейга, в «землю покорности» практически с момента возникновения{6}. Центральная часть германского государства к концу восемнадцатого века оказалась невосприимчива к идеям Просвещения о социальных связях и независимости народов. Она была давно разделена на воюющие государства, каждое из которых владело определенной территорией. Германия последовательно воспринимала наставления католиков, протестантов и пиетистов, которые учили чтить своих правителей. Обращение к «сильному человеку» стало ее второй натурой перед лицом кризиса. Из-за подобного раздела и пассивности отсутствовали возможности для немецкого национального единства и политической демократии — как в более ранние, так и в более поздние времена.
Германская политическая и социальная отсталость представляются еще большими в контрасте с революционной политикой США и Франции. Представители исторической критики второй половины двадцатого столетия заметили разрыв между высоким промышленным, экономическим и научным развитием Германии в девятнадцатом веке и ее консервативной политической и социальной организацией. Между 1830 и 1880 годами Германия стала страной железных дорог, освещаемых газом городов, страной газет и университетов. Причем последние оказались мировыми лидерами в изучении истории, философии, филологии и права. Немцы даже в еще большей степени доминировали в медицине, физиологии, биологии, химии и физике, немецкие ученые сделали семьдесят новых открытий в медицине в сравнении с пятьюдесятью пятью открытиями во всем мире в период с 1860 по 1879 год{7}.
Тем не менее, в то же самое время немцы во все возрастающем количестве эмигрировали в США, Южную Америку, Канаду и Австралию. Между 1850 и 1870 годами, после полувека реакционной политики и провала внутреннего демократического движения, 1 700 000 немцев эмигрировали в США из-за возросшего страха социальной дискриминации и преследований на религиозной почве со стороны правительства{8}. А там, как писалось в популярном немецком путеводителе по Америке, вновь прибывшие ступали на землю, где «гораздо меньше привилегий получают за происхождение, чем за личный талант и энергию, и никакие князья и их коррумпированные дворы не имеют так называемого «божественного права королей»{9}.
Представители исторической критики обвиняли в ретроградной политике слабый средний класс Германии. Когда-то многообещающие бюргеры не смогли сместить сильное прусское реакционное юнкерство, бюрократов и армейских офицеров и заменить их новым демократическим режимом. Вместо этого они постепенно попадали им в подчинение. Новая Германия просто не могла вырваться из клещей старой. На протяжении девятнадцатого века и даже в двадцатом средний класс, как утверждается, обменял свой демократический энтузиазм на национализм и империализм. И, таким образом, он присоединился к старым элитам, не давая демократической Германии развиваться по американской, британской или французской модели. При таком подходе германское прошлое настолько довлело над страной, что первые шаги к политической модернизации должны были навязывать ей извне более просвещенные французы. Если бы не Наполеон и не французская оккупация Рейн-ланд в конце восемнадцатого и начале девятнадцатого столетий, то Германия осталась бы политически разрозненным, средневековым обществом неизменных поместий{10}.
Размышляя о германской истории, ученые более позднего времени отказываются от таких мрачных и обобщающих суждений. Они скорее указывают на стойкие сегменты просвещенного и прогрессивного германского гражданского общества девятнадцатого века. В особенности оспаривается критика немецкого среднего класса, как слабовольных и бесхарактерных людей. В результате тщательного, детального изучения выявилось более сложное и прогрессивное немецкое общество. Выяснилось, что его средний класс был более успешным, чем заявляли историки старшего поколения. И этот средний класс зеркально отражал себе подобных из других европейских государств. Хотя он не был таким выдающимся или влиятельным, как в иных европейских странах, революция среднего класса также происходила и в Германии. Расширялись личные права — собственности, на труд, на создание обществ и союзов, свобода слова, контроль за раздачей общественных должностей и привилегий. Также началась благотворительная деятельность, а на первое место выходило главенство закона{11}. Благодаря совместным усилиям должностных лиц, предпринимателей и политических лидеров современная Германия не отставала от старой.
Несмотря на ограниченную природу революции и ее подавление в 1920-х и 1930-х годах, она напоминала европейские демократии тех лет. Ее успех показывает, что путь к национал-социализму не был прямым и неизбежным. К тому же, больший прогресс других европейских государств не обязательно ограждал их от случившегося в дальнейшем в Германии (в особенности, если учесть взаимопроникновение и масштабность кризисов, которые по немцам ударили){12}. По крайней мере, это более сочувственное восприятие германской истории девятнадцатого века показывает более сложное общество, чем сомнительную «прихожую нацизма», о которой говорится другими историками{13}.
Еще одной жертвой пересмотра истории стала похожая попытка вывести особый тоталитарный путь из географического положения Германии в центре Европы. Оно оставляло незащищенными, по крайней мере, две границы (три после того, как Австрия была отсоединена от государств, составлявших Германскую Империю). Исторически это географическое положение делало Германию одновременно и высотой, и ямой, благодаря ему она оказывалась и легкой добычей для разграбления другими, и сама получала возможность грабить других. Таким образом, географическое положение в центре Европы являлось и оптимальным, и уязвимым. Оно вело к тому, чтобы страна сделалась и захватчицей, и жертвой. Поэтому ни апологетическая история географического детерминизма, ни критика неспровоцированной экспансии не могут должным образом оценить сложность германской истории{14}.