Революция, которая не знает, к чему идет, не заглядывает далеко в будущее и пугает наблюдателей больше, чем что-либо другое. Беспокойство о направлении французской революции привело к союзу, пусть и на недолгое время, жестоких соперников — Австрии и Пруссии. Это произошло после того, как французские солдаты в большом количестве появились у западных границ Германии. Очевидно считая, что враг твоего врага — твой друг, Пруссия изначально поддерживала якобинцев — организованных, антимонархических республиканцев, в то время активно действовавших во Франции, а также в южных и северных (современная Бельгия) австрийских землях. Запоздало осознав глупость такой политики, прусский король Фридрих Вильгельм II и новый австрийский император из Габсбургов Леопольд II заключили дипломатическое соглашение — Рейхенбахскую Конвенцию 1790 года. Они согласились сотрудничать в целях уничтожения новой «французской болезни» — революции, фатальной для обеих монархий.
На протяжении следующих двух лет, 1790—92 гг., две Германии предоставляли убежище французским иммигрантам, спасавшимся от революции, и приняли преследуемых гугенотов и католиков на своих землях. Новые союзники также угрожали вторгнуться во Францию, если возникнет угроза ее королевской семье. К 1792 году, когда французские армии собрались на Рейне, Австрия нарушила тридцатишестилетний пакт о ненападении с Францией. Двухлетнее дипломатическое соглашение вскоре после этого было заменено прусско-австрийским договором о взаимопомощи{350}.
При первом знакомстве не каждый немецкий интеллектуал благосклонно смотрел на французское Просвещение и революцию. В основном они принимали их осторожно. Отец немецкого Просвещения, Кант, отказался от любого права гражданина поднимать восстание против должным образом учрежденного правительства. Юрист Юстус Мезер также проявлял осторожность, предупреждая, что идея с «абстрактными правами, принадлежащими всем», кажется, ставит индивидуумов на службу себе и одобряет «опасные иллюзии», определенно не на пользу обществу{351}. Гете изначально увлекся Наполеоном, который публично хвалил его работу в Париже. Однако он не хотел, чтобы Германия копировала Францию. Больше опасаясь глупости, чем чего-то нового, Гете сопоставлял лютеранскую способность «мирного изучения» и французский опыт «углубления беспокойных времен»{352}. За такую вроде бы отстраненность в эпоху революции, наши современные историки обвинили его в «бегстве от ответственности». Как негативно отзывается о нем Джеймс Дж. Шиихан, «[Гете] считал радикальные изменения рискованными, идеалы иллюзорными, а население — непостоянной толпой. Он гораздо больше предпочитал тип политической нейтральности, возможно в хорошо управляемом доброжелательном авторитарном режиме — нейтральность… равноценную принятию статус-кво»{353}.
Предпочтение Гете «сладкого фрукта личного счастья» над «вторгающимися политическими силами», в данном случае — французской армией, — может быть также правдоподобно интерпретировано, как раннее предупреждение, куда именно такие силы могут завести мир. Вспоминая «жуткую историю» объединения Германии, он сомневался в мудрости германского политического движения в подражание французам, возможно опасаясь, что немцы станут еще более искушенными в империализме{354}. Вместе с Гегелем он остался уверенным противником романтических нигилистов пост-Просвещения, веривших, что божественная сила над реальностью враждебна, а не благосклонна{355}. Фридрих фон Шиллер также почувствовал «ложные идеалы» в революционной эпохе, с «глубоко пустившими корни разрушительными побудительными мотивами… угрожающими человечеству долгим, рискованным путешествием от варварства к цивилизации»{356}. Для многих других немецких интеллектуалов и простых людей темная сторона революции стала ясна только после того, как она тиранично повернулась против себя самой — и на родине, во Франции, и у немцев — в Рейнланд.
Если в итоге французское Просвещение было идеологически дисгармонирующим для немцев, революция во французском стиле была социологически невозможна. В германском обществе не имелось драматических личностей для восстания в масштабах и в манере французов. Не было соответствующих коммерчески успешных, владеющих собственностью немецких буржуа, чтобы вести атаку, не было масс sans culottes, готовых броситься на богатых и привилегированных{357}. Несмотря на уверенность молодых интеллектуалов 1790-х годов, опустошения как Тридцатилетней, так и Семилетней войн все еще не стерлись из памяти. И лишь немногие немцы так же оптимистично, как французы, верили в способности человечества перепрыгнуть самого себя{358}.
Именно по этой причине больше всего экземпляров разоблачения Французской революции Эдмундом Бурком было продано в более густонаселенной Германии, чем в Англии. Когда лидеры немецкого Просвещения прочитали Бурка, вероятно, перед их усталыми от чтения глазами промелькнуло изображение Лютером саксонского курфюрста Иоганна Фридриха. Лютер, как и Бурк, размышлял над вопросом, требуется ли современной политике «какой-то Лютер», не идущий на компромиссы реформатор. Но он отбросил подобную мысль, опасаясь, что общество вместо этого может дать власть «какому-то Мюнцеру», катастрофическому революционеру. Также как и Бурк, Лютер напоминал о подстрекателях и смутьянах своего времени, имеющих неравные шансы в долгой истории в перестройках тысячелетия, предлагая более умеренное и упорное улучшение и исправление вместо них. «Поскольку нет надежды получить другое правительство в [Священной] Римской Империи… не нужно изменять его. Пусть [каждый], кто способен, скорее будет латать и штопать его, наказывая за злоупотребления и налагая повязки и мазь на оспины»{359}.
Между летом 1792 года и летом 1794 года Европа снова обратила внимание на Париж из-за возобновления там революционной деятельности. Среди строящих заговоры якобинцев и их желающих выпустить пар союзников, санкюлотов, начался новый этап революции. Эта вторая революция, нацеленная сохранить изначальный утопический характер первой, привела к бойням на улицах, серийным казням, в частности короля и королевы, и так называемому Террору, который сопровождал подъем и падение Робеспьера.
В то время как цели свободы и просвещения вдалбливались на родине путем бойни и гильотины, французы стали экспортировать свою Революцию на север и запад. Объявив войну Австрии и ее нерешительному союзнику Пруссии в апреле 1792 года, великая армия промаршировала по германской Рейнской земле, освобождая города Шпейер, Вормс и Майнц. Затем армия повернула на восток и начала военный поход по Европе, который ужасным образом закончится два десятилетия спустя в огромной, мрачной и холодной России.
Совместно Австрия и Пруссия обладали достаточной военной мощью, чтобы остановить это наступление в первые годы. Однако в то время, когда их объединенные усилия могли бы сыграть роль, обе державы жадно делили Польшу с Россией, и сражались за другие трофеи — по большей части, в пользу Пруссии. Император Франц II не объявлял войны Франции до марта 1793 года. После этого армии отдельных немецких государств оказались несравнимыми с французской, которая сделала Рейнланд новой лабораторией для своих Просвещения и Революции.