Разделение Кантом разума вызвало возражения как романтиков, так и родственных идеалистов. Ставя абсолютную истину вне пределов досягаемости, новая критическая философия подрывала единство реальности, которое изначально предполагали эти мыслители, и угрожала bona fides [bona fides (лат.) — честное намерение, добросовестность, честность. — Прим. перев.] их трансцендентальных полетов{410}. Профессор Йенского университета, философ Иоганн Готлиб Фихте стал первым, кто предложил рациональный путь обхода мира явлений Канта, в который невозможно проникнуть. Он заново объединил разум и заново установил его способность далеко простираться, объявив действия человеческого сознания высшей реальностью. Таким образом, мир явлений стал само-воплощением собственного «я»: «реальность» за реальностью не была, как утверждал Кант, «ноуменальной», которой невозможно коснуться. По Фихте это само человеческое «я» — всесоздающее и всезнающее. Этим аргументом Фихте наделил разум абсолютной созидательной способностью, которую средневековые философы приписывали только Богу. Одним словом, человек должен исходить из мира вокруг себя{411}.
Весь размах романтическо-идеалистического восстания против Просвещения стал лучше всего виден в философском раскрытии истории «абсолютного Духа», Geist, Георгом Вильгельмом Фридрихом Гегелем. Под этим он имел в виду высшую силу и значение, стоящие за всем. Выражая веру в то, что рациональное реально, а реальное рационально, его «Феноменология духа» получилась смелой и дерзкой научной работой в противоположность осторожному изучению Кантом ограничений разума{412}. Последним в этом ряду мыслителей стоит Фридрих Ницше, или пророк смерти Бога, который ждал прихода Übermensch, так называемого сверхчеловека, или человека за пределами человека — самосделанного, нового типа, способного занять место Бога и его силы.
Но если обычный немец и станет «мерилом всех вещей» и будет «идти один» в манере сверхчеловека, это не даст ему защиты и привилегий университетской должности. Тем не менее, человек с улицы тоже хочет иметь «мировой дух», и может этого достичь, став «коллективным человеком» — скромно присоединившись к хоровому обществу, охотничьему клубу, став членом политической партии — как все увеличивающееся число людей делало с манией величия в девятнадцатом столетии. Таким образом, они сливались с трансисторическим, пангерманским Volk (народом), популярным эквивалентом «абсолютного духа».
Кант и Просвещение модернизировали старый конфликт между верой и знанием — теперь практическим и чистым разумом — путем проведения более глубокой черты в философских и теологических песках. Как философ, нацеленный поднять интуитивный опыт религии от примитивного чувства рационального сознания, Гегель видел угрозу работе своей жизни в разделении Кантом чистого разума и практического разума. То, что Кант также сделал индивидуума хозяином своих ограниченных владений, мало успокаивало. Приняв вызов Канта, Гегель стал философом своего времени.
Однако он в некотором роде сделал шаг назад к средневековым схоластикам, чей объединяющий девиз «Вера ищет понимания» являлся более скромной или смиренной версией его собственного. Вместе с ними Гегель верил, что Бог, которого нельзя правильно понять разумом, будет забыт в просвещенном мире. Только когда Бог и нравственный закон понимаются на высшем человеческом уровне, что для Гегеля было философским сознанием за пределами религии и искусства, человек получает знания, предначертанные ему судьбой.
«Если не будет никакого знания о Боге, то единственная область, которая остается интересной духу [человека], — это небожественное, ограниченное, окончательное. [Поскольку человек также должен жить в этом меньшем мире], еще более необходимо, чтобы у него в жизни был священный день отдохновения, [в] который он может уйти от своих ежедневных забот… посвятить себя тому, что на самом деле реально и осознать это [разумом]»{413}.
Хотя Гегель изображался, как дитя Реформации, его великий страх в большей мере сродни страху схоластиков, с которыми боролся Лютер. Этот страх — непостижимость и непознаваемость Бога и, следовательно, его возможное не-существование. Ничто из этого не беспокоило Лютера, для которого превосходство и реальность Бога были гарантированы простой библейской верой. Лютеран беспокоила возможность неправильной веры в божественную волю. Угроза заключалась в том, что Бог одновременно существовал и лгал, а поэтому был истинным, вечным злым Другим. Именно так в шестнадцатом веке лютеране видели нигилизм, который не только оставлял человека незнающим и одиноким во вселенной, но также и на милость неизвестной и подавляющей силы. Кроме всего прочего, лютеранская вера убеждала, что Бог верен своему Слову, и Ему с уверенностью можно доверять.
Подкрадывающиеся атеизм и нигилизм, которые увидели Гегель и Гете в девятнадцатом веке, эхом повторяли увиденное старыми схоластиками (отсутствие знания Бога, отсутствие Бога, а нет Бога, то нет и будущего человечества), только теперь новое поколение философов воспринимало их, как освободительную возможность для человечества. Учитывая строгие кантианские ограничения по разуму, мыслители пост-Просвещения верили, что сталкиваются с миром без превосходства или истины за пределами сознания отдельного человека. С отрицанием любого объективного стандарта познания или оценки мира за человеческим разумом, сам мир может быть лишь настолько реален, насколько посчитает этот разум{414}. Гегель считал такие выводы преисполненными не только эпистемологической, но также экзистенциальной и политической опасностей. Поэтому он и предпринял попытки спасения трансцендентальности, демонстрируя ее существование философски, или путем рациональной критики.
Фридрих Ницще, который работал в последней четверти девятнадцатого столетия, нахватался еще более угрожающего нигилизма, чем предвидели Лютер и Реформация. Он полностью предоставлял человека самому себе в мире, которым управляет лживый Бог. Через Заратустру, его воображаемого пророка «сверхчеловека», Ницше представлял иудейско-христианского Бога как ту самую угрозу, которой боялся Лютер — как подделку, без надежной силы, который терял интерес и лишал человечество своей милости, как только оно не удовлетворяло его ожиданий. В этом Ницше видел не Бога, который умер за человечество, а скорее того, который умер ИЗ-ЗА человечества, из жалости и позора за то, что буржуазное общество девятнадцатого столетия сделало из его изначального создания{415}.
Широко споря о трансцендентальных связях разума, Гегель верил, что он может спасти первобытную общность Бога, человека и вселенной. Подняв эту общность до полностью рационального сознания, он дал новую жизнь взгляду на мир романтиков от Иоганна Готфрида фон Гердера до Гете. И идеалисты, от лица которых говорил Гегель, и романтики, которые еще больше презирали Просвещение, стремились к общности и уверенности в знании, отрицаемым философией Канта. Ведомая своим собственным модернизирующим крылом, церковь также присоединилась к этим философским дискуссиям{416}. В опубликованных речах, обращенных к «презирающим религию культурным людям», берлинский теолог Фридрих Шлейермахер, который вскоре стал самым известным лютеранином после Лютера, обвинял «холодный мировой разум» Просвещения в приготволении наскоро религии, словно это «беспорядок из метафизических и этических крошек»{417}.
Эти новые сложившиеся группы — романтики, идеалисты, либеральные католики и пиетисты-лютеране — сталкивались с более внушительными врагами, чем Кант и Просвещение, с которыми, несмотря на жаркие споры, они все еще имели что-то общее. Гегель чувствовал большую опасность и, будучи еще более амбициозным, чем философы Просвещения, поднял разум еще выше — за Канта, Священное Писание и историю — подчиняя каждый авторитетный голос философскому разуму. Такими экстравагантными заявлениями он наивно вкладывал большую киркомотыгу в руки детей Просвещения, ведущих подрывную деятельность, и они назвались в честь него — младогегельянцы. Это были молодые, относящиеся к левому крылу, несентиментальные мыслители, готовые повернуть культурный и социальный порядок вверх ногами{418}.