А сколько было писано!
Практическая жизнь, независимая должность были полезны мне для независимости, для новых впечатлений, для жизни, для того самоуважения, которого бы мне не дала презираемая мною серая и душная жизнь столичных редакций.
Теперь я больше любил, я больше уважал себя; я сформировался и стал на ноги. Но такова судьба всего земного – деятельная жизнь не была возможна без теоретических занятий; а теоретические занятия приучали мою мысль к слишком научным, к слишком точным, реальным приемам, вредили капризу вдохновения, искажали подробностями простоту широких взмахов кисти, ослабляли восторги и полет…
Вечная боязнь выставить слишком самого себя, боязнь, которой, не скрою, я набрался у Тургенева и других писателей того времени, делала то, что я продолжал предпочитать сюжеты гораздо менее оригинальные и свежие, чем события моей собственной жизни, из-за какой-то pruderie[21], из-за ложного стыда, быть может, и похвального в человеке, но все-таки очень вредного для художества.
Лишь бы одну вещь гениальную написать, пусть она будет до бесстыдства искренна, но прекрасна. Ты умрешь, а она останется. Но чтобы решиться на это, надо быть или столь молодым, как я был, когда писал Киреева, или уже усталым и сознающим невозможность сказать миру хорошо и десятую долю того, что думаешь.
У Шатилова я много занимался сравнительной анатомией и медициной. Кроме того, и сам Шатилов влиял на меня в этом отношении, хорошо ли, дурно ли – не знаю! Он был страстный орнитолог; у него был прекрасный музей крымских птиц; я еще в гимназии обожал зоологию, и мы сошлись. Я читал у него Кювье и Гумбольдта, и мне кажется… чуть ли не думал внести в искусство какие-то новые формы, на основании естественных наук.
Зоология, сравнительная анатомия, ботаника исполнены поэзии, когда в них вникнешь. Разнообразие форм и общие законы, соблазн новых открытий и новых соображений, самые прогулки и близость к природе с научной целью – все это очень увлекательно. Поэзия научных занятий и поэзия любовных приключений имеют между собой то общее, что они одинаково отвлекают вещественно от искусства. Но разница между ними та, что любовь и всякие приключения дают пищу будущему творчеству, влияют даже хорошо на форму его, ибо дают непридуманное содержание; а наука, отвлекая художника в настоящем, портит его приемы и в будущем, и надо быть почти гением, чтобы стиснуть, задавить в себе этот тяжелый груз научных фактов и воспоминаний, чтобы не потеряться в мелочах, чтобы вырваться из этих тисков мелкого, хотя бы красивого реализма ввысь и на простор широких линий, чтобы:
Настал, наконец, час моего возвращения на родину. Другие доктора возвращались с войны, нажившись от воровства и экономии; я возвращался зимою, без денег, без вещей, без шубы, без крестов и чинов; я ехал восемнадцать дней с обозом от Крыма до Харькова и в Курске увидал, что у меня уже недостанет денег до Москвы, и если бы не сумел очень искусно и забавно обмануть одного спутника своего, то не знаю, как бы я доехал. Он отомстил мне тем, что сам ел и пил хорошо три-четыре дня, а мне, кроме куска хлеба и кусочка сала, все это время не давал ничего и табаку тоже не давал.
Так я ехал, бедствуя и наслаждаясь сознанием моих бедствий, ибо я был один из очень немногих, которые могли из Крыма уехать, не краснея перед открывшимся тогда либеральным и честным движением умов; и сверх того у меня осталась на руках одна бедная семья[22], которую я дал себе слово не оставлять и содержать ее.
Я помню, со мной был Беранже. Пообедав с мужиками за 15 к. с, я садился на воз. Телега скрипела и ехала шагом до ночи по бесконечной степи, я читал «Беранже».
И, простирая руки к небу, я восклицал с фарисейской радостью: «Боже! благодарю Тебя, что Ты меня создал не таким, как все эти подлецы, и дал мне силы и честь для такой трудной борьбы!»
В Москве родные заплатили за меня двадцать коп. серебр. извозчику, который довез меня до дому, и я опять поселился в доме Охотниковых на Пречистенке. Ее давно уже не было в Москве, и мне это было приятно. Позднее я встретил ее и увидал, что она привыкла к мужу и имеет много детей.
Мы говорили, обедали вместе и т. д. Но мы уже были чужие друг другу, как в «Обыкновенной повести» Огарева.
Я искал места в деревне, в провинции.
Иноземцов, который славился способностью выводить молодых врачей в люди, знал и любил меня. Он хотел оставить меня в Москве, другие тоже советовали мне это, прельщая даже перспективой дамского доктора, но я оставался верен своему желанию уехать опять вдаль. Сельская жизнь обещала мне больше здоровья, больше досуга для мысли и творчества, наконец, возможность видеть и простой народ чаще и ближе, и высшее общество, если помещики попадутся хорошие; а мне и народ, и знать, les deux extremes[24], всегда больше нравились, чем тот средний, профессорский и литературный круг, в котором я, по средствам моим, сначала принужден был бы, вероятно, вращаться в Москве. Я хотел быть на лошади… Где в Москве лошадь? Я хотел леса и зимою: где он? Я хотел много…