Но о нем и его странных беседах со мною - после.
Комнатка под вечер становилась почти каждый день местом сходки студентов, товарищей моего учителя. Его когда-то любили, хоть он и не блистал особенной талантливостью, и к нему ходили, потому что он сам редко выходил из дому. Он вообще долгое время был поведения примерного.
Он был, как я уже сказал, очень молод и, главное, мягок как воск. Кроме того, отец его и его родные отдали его в семейный дом, известный столько же строгостью нравов, сколько радушием и хлебосольством, отдали, так сказать, "под начало" к человеку, который в своем круге считался в некотором роде светилом по уму и образованию и даже по-французски говорил нередко с советниками губернского правления или с самими вице-губернаторами, производившими каждый год так называемую "ревизию" в весьма низменном и невзрачном тогда месте, называвшемся Московским магистратом. {2}
Мой отец действительно имел на своих товарищей, и уже тем более на молоденького семинариста, то, что называл: он "асандан"... Да и любил же он, покойник, и употреблять (нередко злоупотреблять) и показывать этот "асандан"... Умный и добрый по природе, он основывал свой, этот милый сердцу его, "асандан" не на уме и доброте, а на плохом французском языке да на лоскутьях весьма поверхностного образования, вынесенного им из университетского благородного пансиона... Кроме того, крепко засела в его натуру, да и в натуру всех членов нашего семейства, честь дворянского сословия, может быть, именно потому крепко засела, что происхождение ее, этой сословной чести, не терялось в неизвестности, как источники Нила, {3} а просто-напросто сказывалось родством из духовенства по мужеской линии да вольноотпущенничества по женской. {4}
И странное это дело! Ну добро бы отец, несмотря на свой ум, все-таки человек весьма прозаический, был заражен этой сословною честью! Старшая тетка, экзальтированная до понимания многих возвышенных вещей, с увлечением читавшая Пушкина и с жаром повторявшая "Исповедь Наливайки", {5} - и та скрывала от себя источники нашего Нила, а дядя - впечатлительный головою до всяческого вольнодумства - терпеть не мог этих источников. Я ведь вот уверен, что если эти страницы и теперь попадутся моей старшей тетке, которая и сама, может быть, не подозревает, как много она имела влияния на мое отроческое развитие своей, по формам странной, но страстной и благородной экзальтацией, - я уверен, говорю я, что моя плебейская искренность и теперь даже сделает на нее очень неприятное впечатление.
Всю эту речь вел я к тому, чтобы объяснить свойство того "асандана", который имел мой отец на моего наставника и которым обусловливалось многое, почти что все в обстановке жизненной этого последнего, - обусловливалось уже всеконечно и его товарищество. Живя в семейном доме, и притом почти как член семьи, откармливаемый на славу и хотя вознаграждаемый денежно весьма скудно, но не имевший возможности найти себе что-либо повыгоднее, - он, конечно, должен был хотя-нехотя сообразоваться со вкусами и привычками дома.
Кто ходил к нему, тот большею частию становился общедомашним знакомым, стало быть, так или иначе приходился "ко двору", а кто ко двору не приходился, тот, наверно всегда можно было сказать, ходил недолго.
А между тем университет, к которому принадлежал мой юный наставник, был университетом конца двадцатых и начала тридцатых годов, и притом университет Московский - университет, весь полный трагических веяний недавней катастрофы и страшно отзывчивый на все тревожное и головокружительное, что носилось в воздухе под общими именами шеллингизма в мысли и романтизма в литературе, университет погибавшего Полежаева и других. {6}
Я бы мог по источникам той эпохи, довольно близко мне знакомым, наговорить много об этом тревожном университетском поколении, но я поставил себе задачею быть историком только тех веяний, которые сам я перечувствовал, передать цвет и запах их, этих веяний, так, как я сам лично припоминаю, и в том порядке, в каком они на меня действовали.
Ясное дело, что ни с Полежаевым, ни с кругом подобных этой волканической личности людей мой Сергей Иванович не был и не мог быть знаком, как по своей мягкой и ослабленной натуре, так и по своей обстановке, по свойству того "асандана", которому он подчинился.
Ему это, впрочем, и тяжело-то особенно не было. "Романтизм" коснулся его натуры только комическими сторонами, т. е. больше насчет чувствий, да разве изредка насчет пьянства, но ни стоять по вечерам на тротуарных столбиках перед окнами низеньких домов Замоскворечья, ни даже изредка предаваться пьянству "асандан" не воспрещал ему нисколько. Похождения его "асанданом" даже поощрялись, потому что служили немалою потехою в однообразной домашней жизни. А пьянство - как известно всем, "даже не учившимся в семинарии", - и пороком-то вообще не считается в обычном земском быту...
Буйства, буйства в различных его проявлениях, неуважения к существующему боялся мой отец... Вот чего!.. Запуганный сызмальства кряжевым деспотизмом кряжевого человека, каков был мой дед, хоть не физически, но морально забитый до того, что из благородного пансиона никаких впечатлений не вынес он, кроме стихотворения
Танцовальщик танцовал,
А сундук в углу стоял; {6а}
никаких воспоминаний, кроме строгости инспектора, барона Девильдье, разошедшийся почти тотчас же по выходе из заведения с товарищами, из которых многие стали жертвою катастрофы, и ошеломленный этою катастрофою до ее положительного непонимания, - он если не был убежден в том, что
Ученость - вот чума, ученость - вот причина! {7}
то зато вполне чувствовал глубокий смысл пословицы, что "ласково телятко две матки сосет", - и как рассудочно-умный человек инстинктивно глубоко разумел смысл нашей общественной жизни, где люди делились тогда очень ярко на две категории: на "людей больших" и "людей маленьких"... Ну, большому кораблю большое и плавание, - а маленькие люди всячески должны остерегаться буйства.
Буйные люди, стало быть, не ходили к моему наставнику, а ходили все люди смирные: только некоторые из них в пьяном образе доходили до сношений более или менее близких с городскою полициею, да и такие были, впрочем, у отца на дурном замечании и более или менее скоро выпроваживались то тонкою политикою, то - увы! в случае внезапных приливов самодурства - и более крутыми мерами, от строгих увещаний Сергею Ивановичу до зверообразных взрывов, свойственных вообще нашей, весьма взбалмошной, хоть и отходливой сердцем породе.
Но смирным, "нежным" сердцам отец нисколько не мешал. Напротив, сам, бывало, придет, балагурит с ними, неистощимо и интересно рассказывает предания времен Екатерины, Павла, двенадцатого года, сидит чуть не до полночи в табачном дыму, от которого, бывало, хоть "топор повесь" в воздухе маленькой комнатки, - а поймает некоторых, так сказать, своих любимцев и в парадные комнаты позовет - и "торжественным", т. е. не обычным, чаем угощает часов в семь вечера...
Потому точно: люди все были подходящие и уступчивостью и добрыми правилами отличались. Многие даже приятными талантами блистали - и гитара переходила из рук в руки, и молодые здоровые голоса, с особенною крылосною грациею и с своего рода меланхолиею, конечно, более, так сказать, для шику на себя напущенною, воспевали или:
Под вечер осенью ненастной
В пустынных дева шла местах, {8}
или "Прощаюсь, ангел мой, с тобою...", {9} или - с особенною чувствительностию:
Не дивитесь, друзья,
Что не раз
Между вас
На пиру веселом я
Призадумывался, {10}
на известный глубоко задушевный народно-хохлацкий мотив, на который доселе еще поется эта песня Раича во всякой стародавней "симандро" (семинарии) и "Кончен, кончен дальний путь..." {11} во всякой лакейской, если лакейские еще не совсем исчезли с лица земли... Отец мой - и это, право, было очень хорошее в нем свойство, как вообще много хороших свойств выступит в нем в течение моего правдивого рассказа, - любил больше заливные народные песни, но с удовольствием слушал и эти, тогда весьма ходившие в обороте романсы. Мать моя также в свои хорошие минуты до страсти любила музыку и пение.