Другой пушкинский текст, на первый взгляд, не относящийся к «Капитанской дочке», а на самом деле многое в ней объясняющий, Пушкин создал именно 19 октября 1836 года. В этот день он написал письмо П. Я. Чаадаеву, который передал ему через общего знакомого свой оттиск из журнала «Телескоп» (1836. №15) – статью «Философические письма к г-же ***. Письмо 1». Несомненно, что он собирался отправить письмо, но оставил своё намерение, после того как близкий пушкинский знакомый К. О. Россет предупредил поэта, «чтоб вы ещё раз прочли писанное вами письмо к Чедаеву, а ещё лучше отложили посылать по почте», поскольку, как писал К. О. Россет, «государь читал статью Чедаева и нашел её нелепою и сумасбродною».
К сожалению, объявленный сумасшедшим и не без основания ожидавший ареста П. Я. Чаадаев уничтожил письма многих своих друзей, в том числе и Пушкина. Но кое-какие пушкинские письма Чаадаеву сохранились. Сохранились и письма Чаадаева Пушкину. Переписка свидетельствует: Пушкин и прежде читал не только первое «Философическое письмо», одно время у него находилось несколько таких писем, которые он, очевидно, брался пристроить в печать, несмотря на то, что был в основном не согласен со своим другом и не скрывал несогласия.
Он высказал удовлетворение фактом публикации письма Чаадаева в «Телескопе» и удивление, что оно смогло пройти через цензурные рогатки. (Через короткое время окажется, что Пушкин удивлялся не зря: репрессии себя ждать не преминули. Журнал был закрыт, издатель сослан, а цензор изгнан из своего ведомства.) Однако снова и с самого начала оговорил: «Что касается мыслей, то вы знаете, что я далеко не во всём согласен с вами».
Об их полемике написана огромная литература. По мнению многих, неотправленным этим письмом другу Пушкин начинал великий спор, продолженный славянофилами и западниками, почвенниками и либералами, «сменовеховцами» и теми, кто призывал к социальным потрясениям. Говорить о продолжении этого спора сегодняшними «патриотами» и их противниками было бы ничем не оправданной подменой понятий: ни славянофилы, ни почвенники, ни «сменовеховцы» не были ксенофобами, они брали под сомнение идеи, а не право того или иного народа бытовать на земле!
Впрочем, не полемика поэта с философом интересует нас сейчас в первую очередь. Не то, что Чаадаев считал великим злом для России Схизму (разделение церквей), которая отделила Россию от остальной Европы, а Пушкин не видел в этом трагедии для собственной страны. И не то, что философ писал о дикости, варварстве, нецивилизованности русского народа, который не имеет даже своей истории, а поэт этот тезис категорически опровергал. Нас интересует то, что, оспаривая Чаадаева, критически относясь и к главному его утверждению: «Мы живём одним настоящим в самых тесных его пределах, без прошедшего и будущего, среди мёртвого застоя», Пушкин в то же время и соглашался с ним:
…многое в вашем послании глубоко верно. Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь – грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко.
О том, что во все времена долг, справедливость, истина, человеческая мысль и достоинство, наконец, зависимость властей от общественного мнения – основание, на котором держится государство, обеспечивающее своим гражданам достойное и самодостаточное существование, Пушкин говорил «громко» не однажды. В последний раз в «Капитанской дочке». А до этого чуть ли не с раннего своего творчества – с оды «Вольность» (1817), утверждавшей примат Закона над правителем.
Да, Пушкин, как верно подметила Ирина Сурат, «свои надежды» в этой оде «связывал с монархией, причём – именно с личностью монарха, с его личной нравственной высотой». Однако ошибочно думать, что «грустная вещь» – «наша общественная жизнь» подтолкнула поэта к перемене этих убеждений, что Пушкин в конечном счёте поменял историософскую концепцию, солидаризуясь с теми своими героями, кто взывает не к правосудию, а к милости. «В произведениях позднего Пушкина, – пишет И. Сурат, – закон если и соотносится с монархией, то как жестокая карающая сила с человечностью – именно такая оппозиция лежит в основе сказочно-утопических сюжетов поэмы «Анджело» (1833) и «Капитанской дочке» (1832 – 1836); в «Капитанской дочке» это противопоставление закона и доброй воли монарха оформлено в обращении Маши Мироновой к императрице: «Я приехала просить милости, а не правосудия»…».